Шрифт:
Вознесенский тоже помог себе тем, что написал сборник «Меня пугают формализмом». Вот это свое новаторство он оправдал ссылкой на революционность Ленина, который, конечно, отверг бы его стихи с негодованием. Это совершенно очевидно. Вознесенский очень много взял от Марины Цветаевой, и хорошо сделал. Еще Пушкин говорил: «Где свое нахожу там его и беру». Этот Андрей Вознесенский очень прославился. Я не уверен, что поэтическое качество его стихов полностью оправдывает эту известность, эту славу. Есть какие-то баловни судьбы, я не завидую их славе.
Я понимаю, что у меня биография совершенно иная и, кроме того, нет большого голоса.
ДГ. А из поэтов-эмигрантов кого бы вы назвали?
ИЧ. Я всегда очень любил Георгия Иванова, даже его ранние, петербургские еще стихи, стихи времени «Цеха поэтов» и журнала «Аполлон». Это были стихи эстетские, стихи сноба. Георгий Иванов всегда был снобом и эстетом и им остался. В этом я ничего плохого не вижу. Есть снобизм умный и есть глупый. Иванов всегда писал не то что женственно, но и не мужественно.
Это были прелестные стихи, и вовсе не декадентские, и без всякой, так сказать, однополой любви, без всякого гомосексуализма (как некоторые стихи Михаила Кузмина), стихи очень эффектные, очень изящные. И вы чувствовали, что поэт поставил перед собой задачу написать красивые стихи.
Слово «красота» теперь, конечно, скомпрометировано, и все избегают его, пытаются как-то иначе определить его сущность. Но по существу красота – это все-таки то, о чем мы все время думаем, когда пишем стихи, или чем мы как-то проникнуты. Так вот, Георгий Иванов был одним из моих любимых поэтов и им остается.
Я с ним встретился, и он взял мой сборник и статьи, сказавши про статьи: «Это каша, но это творческая каша», и устроил их в парижском журнале «Числа», который издавал ученик Гумилева Николай Оцуп, тоже член «Цеха поэтов». Оттуда, так сказать, и идет мой «творческий путь».
Некоторые считают, что мы – эмигрантские поэты, лишенные России, – как бы уже не говорим от ее имени. Я все-таки думаю, что мы говорим от имени вечной России, хотя мы лишены всякого влияния.
Записал Джон Глэд
Я САМ С СОБОЮ ГОВОРЮ ПО-РУССКИ
– Игорь Владимирович, почему же вы до сих пор не приезжали сюда?
– Душенька, это зачем же? Что проследовать в Сибирь и сидеть в лагере?..
– Вам не жалко нашей развалившейся империи?
– Это можно было предположить давно. С начала 50-х годов на радиостанции «Свобода», в редакциях, рассчитанных на другие республики, уже работали расчленители России. За это им и платили деньги. И русскую редакцию, где я работал, они не любили. В этом вопросе радиостанция вела себя совершенно неприлично. А республики, ну что же, конечно, они имеют право на самостоятельность. Мне только не нравится, что они этой самостоятельностью так безобразно пользуются.
– А когда вы уехали отсюда?
– В Риге в сорок четвертом году я имел неосторожность сказать, в очень тесном кругу, что Гитлеру не победить в этой войне. И через три дня ко мне явилась милая компания. Два таких оберштурмфюрера. Они сообщили, что передо мной выбор: или я еду в Германию на принудительные работы, или жизнь моя окончится весьма печально. Я, конечно, выбрал тот вариант, который не грозил мне немедленной утратой земного существования. И меня с большой группой латышей увезли в лагерь в Рейнской области. Там мы пробыли примерно девять месяцев. По окончании войны нас перевезли во Францию. Я попал в Париж.
В Париже я встретил много русских. Ивана Алексеевича Бунина. Бывал на его четвергах постоянно. Николая Александровича Бердяева. Бывал на его воскресеньях. Георгия Адамовича, Георгия Иванова, Сергея Маковского, Владимира Вейдле. Замечательный был человек. Блистательный. И говорил по-немецки и по-французски совершенно великолепно. Безо всякого акцента.
Здесь у вас было мнение, что писатель-эмигрант – дело конченое. Ничего хорошего он уже написать не может. А между тем Зайцев выпустил в эмиграции несколько прекрасных книг. Иван Алексеевич Бунин лучшее свое написал именно за границей. Хотя Зинаида Николаевна Гиппиус, баба умная-умная, но злая, говорила ему: «Иван Алексеевич, вы не писатель. Вы – описатель». Она имела в виду его прекрасные описания Москвы в рассказе «Чистый понедельник». Ну, дай нам Бог побольше таких описателей.
Когда я только приехал в Париж, я оказался на собрании Объединения русских писателей. И вот за столом с зеленым сукном вижу Ивана Алексеевича. Во фраке. Отложной воротничок, белый галстук. Невысокого роста. Лицо – бронзовая медаль. Красавец. Надменный.
– А кто еще был на том собрании?
– Рядом с Буниным сидит, Боже ты мой, какой-то карлик. Урод. И это – великий умница. Алексей Михайлович Ремизов. Душечка. То есть он далеко не со всеми был душечкой. Со мной – да. Со многими другими – нет. С ним произошло вот что. Взглянувши однажды на себя в зеркало, он понял, что при такой наружности надо что-то предпринять. Это же случилось и со Львом Толстый. Как-то, когда ему было лет тридцать, он во фраке увидел себя в зеркале. Такая физиономия! И Лев Николаевич, умная голова, решил – никаких фраков. Рабочая блуза, борода. И все встало на место. Так же поступил и Ремизов. Отказался от пиджаков, галстуков. Надел блузу и стал паясничать и фиглярничать, выступая шутом гороховым. Навесил даже в своей комнате какие-то скелетики. Скелет летучей мыши, домашней мыши, скелет селедки. И так далее. Я часто бывал у него. Он мне дарил все свои книги. У меня много писем от него.