Шрифт:
– Что вы думаете о современной советской поэзии?
– В России есть хорошие писатели, поэты. Например, Леонид Мартынов. О нем ни одна собака за границей не знает. Но какой мастер! Александр Кушнер. Белла Ахмадулина.
– А Бродский? Вы его не называете.
– Его стихи… Своеобразные. Это верно. Но, за исключением двух, — без очарования.
– А Вознесенский?
– С Андрюшей Вознесенским я познакомился, когда один знакомый притащил меня к невесте Маяковского Татьяне Яковлевой. Она вышла замуж за очень богатого человека, скульптора, и жила на одной из самых престижных, как бы вы сказали, улиц Нью-Йорка, в особняке. Спускается великолепная дама, царица Савская. Татьяна Яковлева. Повели нас в салон. Болтаем. Вдруг звонок. Это Андрюша. Он не придет, потому что он Кеннеди. Татьяна Яковлевна вспылила и резким голосом ему сказала, что если он не придет немедленно, то пусть и дальше не приходит. И повесила трубку. Примерно через пять минут Андрюша явился.
– Издание русских стихов на Западе дело убыточное? Некому читать?
– Да, русских у нас почти нет. Последний мой сборник – «Автограф» – вышел в издательстве «England Publishing Co» в восемьдесят четвертом году. С меня взяли за это примерно тысячу долларов.
– С кем же вы общаетесь?
– У меня круг знакомых очень маленький. Есть три человека, с которыми я дружу. Наум Коржавин. Михаил Крепс, который написал о моих стихах в «Новом журнале» очень хорошую статью. И есть еще одна дама. Бывшая советская. Это милые люди. Но никого больше.
– А вы пишете по-английски?
– Стихи – нет. Меня много переводили. И на английский, и на французский, и на немецкий – и все плохо. У меня есть звуковая структура, линия. Но это непереводимо.
– Вы около тридцати лет живете в Америке. Не чувствуете себя американцем?
– Я жил девять лет во Франции – и французом не стал. Около семи лет – в Германии. А немцем тоже не стал. Теперь у меня американское гражданство. Но я русский эмигрант.
– Свой среди чужих? Чужой среди своих? Со своей жизнью, своими проблемами? А у окружающих вас какие проблемы?
– Никаких проблем в вашем понимании у них нет. Главная проблема – не заболеть. Ежели вы заболеете – дело ваше каюк. Вы просто разоритесь. В Америке болеть нельзя. Впрочем, народ они здоровый, и как-то все обходится. …А американские фильмы ужасные. Вообще в массе своей американцы в высшей степени антиинтеллектуальны. Не нужно думать, что это сплошное быдло. Нет. У них есть интеллектуалы. Но большинство книг не читает, а в гимназии им мало внушили разумного, доброго, вечного. Вы приходите в американский дом – где же книги? Книг нет. Только у профессоров. Они по долгу службы, естественно, должны иметь книги. Вообще американцы – люди добрые, милые. Зла вам не желают. И зла вам не сделают, что самое главное. Меня зовут «профессор». «How are you?» Разговор на этом обычно кончается. Вообще, там говорят только на нейтральные темы. Лучше всего о погоде. Если вы заговорите о чем-нибудь высоком – скажут, что вы идиот.
– У вас прекрасный старинный выговор? Как вам удалось так хорошо сохранить язык?
– А почему бы мне его не сохранить? Никакой задачи в этом нет. Если случится встретиться с каким-нибудь русским – мы поговорим по-русски. А так… Я сам с собою говорю по-русски.
Записала Ольга Кузнецова
НА ВОПРОСЫ О МОЕЙ ПОЭТИКЕ
Я всегда хотел в стихах музыкальности, мелодичности, плавности, звуковой нежности – и полного совпадения мелопеи с логопеей , логической интонацией, с ритмикой, подсказанной смыслом. Наперекор дисгармоничности, какофоничности, всем диссонансам нашей современности я всегда искал гармонии . Я уверен, что поэт может быть современным, не порывая с принципом звуковой красоты.
В русской поэзии, в отличие от французской, английской или немецкой, традиционные размеры, за немногими исключениями не обветшали, и они, как и рифма, даже полная и богатая, вполне допустимы и в модернистском русском стихе.
Я всегда любил тщательно отобранный, отсеянный словарь и никогда не хотел в стихах языкового богатства, а стремился к краткости, но и тяготел к образности, к метафоричности, картинности и в особенности искал образов, имеющих символический смысл.
Мне хотелось запечатлеть в стихах прекрасное , красоту мира, побудить читателя яснее увидеть эту красоту хотя бы в мелочах – и даже особенно в мелочах.
Я напоминал и о зле, и о безобразии, окружающих это прекрасное, о краткости сроков, отпущенных нам для того, чтобы красотой любоваться. Самые идиллические мои образы даны на трагическом фоне, за ними трагический подтекст обреченности.
Мне всегда казалось, что стихи стоит писать только о самом важном – и что это самое важное именно и есть кратковременная жизнь человека в мире, где страдание, зло и грязь сосуществуют с прекрасным.
Для меня крайне непривлекателен застойный традиционализм. Но не манит меня и безоглядное новаторство футуристского толка. Хотя я написал целый ряд стихотворений вольным стихом и без рифм, я и в них не изменял музыкальности, считая, что русский футуризм, во многом пошедший дальше нынешних ультрамодернистов, но исчерпавший себя и вполне заглохший, есть лучшее предостережение тем, кто отказывается в стихах от мелоса, от «звуков сладких», от Гармонии. (Хлебников, если не считать его «смехачей» и еще нескольких стихотворений, именно антимузыкален, и его крушение так же показательно, как и провал Игоря Северянина и Бальмонта, мелодия которых дешева, не поддержана логосом и почти всегда остается в плане только красивости, не подымаясь до красоты.)