Шрифт:
Саша читал или делал вид, что читает, когда Соня вошла в комнату. Никаких следов раскаяния или сожаления не увидела она на спокойном, задумчивом лице брата. Соня деликатно и мягко спросила:
— Тебе, может, неудобно быть сегодня в столовой? Я поставлю обеденный прибор в твоей комнате.
— Неудобно? — Саша с неожиданной для нее веселостью рассмеялся. — Правду говорить всегда удобно, сестренка. А на мнение этой публики мне в высшей степени наплевать.
Алексей Никитич вопрошающе уставился на сына; возможно, он ждал, что тот извинится перед Сташевским. Но Саша и бровью не повел — взял нож и вилку и занялся едой. Происшедшее нисколько не отразилось на его аппетите.
А Соня ждала, что гроза разразится с минуты на минуту.
К ее удивлению, обед благополучно дошел до конца. Гости вели себя благопристойно, хозяин отмалчивался. Разговор касался самых невинных предметов — погоды, охоты.
Соня подала чай с коньяком; языки наконец развязались.
— Ну и номер вы откололи, молодой человек! Ай-я-яй! — с легким укором заметил Судаков, обращаясь к Саше и рассчитывая разрядить обстановку. — Занятный получился анекдот!
Саша повернулся к нему спиной. Судаков обиженно хрюкнул, заговорил о высокой политике, — в этой сфере он чувствовал себя гораздо увереннее.
«Нет, подальше... подальше от этих людей!» — думал Саша. Занятый своими мыслями, он почти не следил за общим разговором. Но вот до его сознания дошли слова Сташевского:
— Ярость толпы слепа, безрассудна, жестока. Она смирится только перед жестокостью силы. Нужен жандарм, господа!
Саша круто повернулся вместе со стулом.
— Почему же об этом вы не говорите открыто, на собраниях? — запальчиво и резко спросил он.
— Видите ли, — Сташевский замялся, покосился глазом на Алексея Никитича, — в политике приходится считаться с тем, что меры, направленные в конечном счете для народного блага, могут быть дурно истолкованы. Простым, неискушенным людям они покажутся... э-э... слишком узкими, эгоистичными. — Он покрутил пальцами в воздухе, будто сучил веревочку для повешения инакомыслящих. — Народ темен. Он легко поддается, если апеллируют не к его разуму, а к желудку. Мы своей агитацией должны парализовать грубые стороны человеческой природы. Нарисовать, так сказать, грядущие перспективы...
— То есть подсластить пилюлю. Вы это хотите сказать?
— Если угодно — да. Такова обязанность врача. Что делать, если больной отказывается от лекарства именно потому, что оно горькое.
— Это вы искренне?
— Вполне, — охотно подтвердил Сташевский и улыбнулся какой-то особенной, гадкой, подленькой улыбочкой.
— Значит, вы говорите не то, что думаете? Сознательно делаете это?
Лицо Саши от волнения покрылось красными пятнами; он сидел прямо на стуле и упорно глядел через стол на Сташевского.
— Ничего не попишешь, молодой человек, — лениво и равнодушно ответил тот, не замечая Сашиного состояния. Отпив из рюмки, он договорил: — Иначе что о нас люди скажут?
— Люди? — спросил Саша и медленно поднялся, комкая зажатый в руке край скатерти, не замечая, что посуда посыпалась на пол.
За столом мгновенно установилась тишина. Саша, однако, овладел собой, продолжал с уничтожающим сарказмом:
— Послушать вас — все вы прекрасные граждане, превосходные, замечательные люди. Я не согласен! Вы — никому не нужные, никчемные болтуны. Вы все ненавидите, презираете! Что вам высокие понятия, о которых вы так охотно говорите? Звук пустой! Вы даже друг друга стараетесь обмануть, надуть хотя бы в мелочах. Улыбаясь, вы прячете зависть и злобу. Считаете себя солью земли русской, тонким слоем носителей культуры. А сами — мертвы! Вы — грязная пена и мусор, носящиеся по воле ветра и волн, но воображаете себя деятелями истории. Ха-ха-ха! Какое самомнение! Эх вы, лакейские душонки! Подлость — единственное, на что вы еще способны.
— Послушайте, молодой человек, — перебил его Судаков. — Я уверен все же, что вы согласитесь со мной в одном и очень важном пункте.
— Нет, я с вами не соглашусь ни в чем, — резко оборвал Саша.
— Но я хотел бы... на правах знакомого.
— Я жалею, что знаком с вами!
— Ты замолчишь? Мальчишка! — сказал Левченко, угрожающе поднимаясь со стула.
— Прощайте! — Саша повернулся и быстрыми, твердыми шагами вышел из комнаты.
Алексей Никитич с треском отодвинул стул, ни на кого не глядя, пошел вслед за сыном.
— Александр, ты, конечно, понимаешь, что я больше не намерен терпеть это в своем доме? — суровым голосом сказал он.
— Ну конечно, — Саша горько улыбнулся. — Что ж, не буду больше обременять тебя. Я решил уйти, — это лучший для всех нас выход из положения.
Что-то дрогнуло в лице Алексея Никитича. Соня, стоявшая в дверях, в отчаянии заломила руки. Саша посмотрел на отца смело и с вызовом.
— Вот ты как — уходишь? — помолчав, с недоброй усмешкой сказал Левченко.
Спокойный тон сына и раздражал и одновременно действовал отрезвляюще на Алексея Никитича. Он почувствовал себя обиженным. Раздражение и обида взяли верх.
— Я тебя не гоню. Но если ты уйдешь, ноги твоей тут больше быть не должно! — твердым, решительным тоном заявил Алексей Никитич и повернулся к сыну спиной.
— Хорошо, — коротко ответил Саша и стал собираться.
Соня не посмела вступиться за брата. На что мог бы отважиться человек с сильным характером, то было недоступно ей. Нерешительность и мягкосердечие мешали ей заявить твердо о своем мнении. Она не стала в чем-либо упрекать Сашу, сама помогла собрать вещи. Саша успокаивал сестру, как мог. Соня слушала его с поникшей головой; отныне она останется в доме одна. Но разве не ее долг заботиться об отце? Об этом ее просила умирающая мать. Нужно безропотно исполнять свои обязанности. Каждый дом держится на женщине.