Люксембург Эли
Шрифт:
Двумя руками Шоша сняла с тумбы тяжелый телефонный справочник.
— А может, радио сначала послушать? Может, в городе что-то случилось, автобус взорвался? Боже мой, ведь я же мать, с ребенком несчастье, а у меня за весь вечер не вздрогнуло ничего, просидела, как телка. Ну а ты, Леня, как твоя интуиция? Ведь ты же тоньше устроен, ты эти вещи чуешь лучше меня.
Нет, и ему интуиция отказала. Ни сердце, ни душу не проколола тревога: нормально пил, нормально закусывал. Даже парочку анекдотов стравил, про них же, про музыкантов. Легкая грусть лежала, правда, на сердце, неведомая печаль. Нынешней ночью он увидел во сне отца, и странным был этот сон. Весь вечер думал о нем, постичь пытался.
Сидит он будто у них во дворе, на зеленой лужайке — напротив ворот, — и ждет кого-то. Теплый, солнечный день, стрекочут кругом брызгалки. Кого он ждет — непонятно… И вдруг раскрывается настежь калитка, и входит отец: весь черный какой-то, худой, до крайности изможденный. В такое рванье облачен, будто собаки терзали. Он страшно отцу обрадовался, кинулся обнимать. И странная вещь его удивила. Вид синагоги в проеме калитки. Она напротив, через дорогу, — все верно! Однако ниже значительно. Ее никогда в проеме не видно, этого просто не может быть.
«Откуда ты, папа? — содрогаясь от жалости, спрашивал Йони. — Почему ты такой худой и черный, такой измученный?»
«Сынок, не спрашивай, я тяжело для тебя трудился! — отвечал отец, утопая в его объятиях. — Ты руку простер на самое здесь дорогое, вот и тебя наказать решили… самым тебе дорогим…»
— Алло, алло, приемный покой, больница? С вами говорит Шошана Маркус, мама Даниэля Маркуса, вы нам оставили сообщение. Мы только сейчас домой вошли, — говорила Шоша по телефону, вежливо и спокойно, без дрожи в голосе. И Йони ей удивился: до чего же она владеет собой!
— Будьте добры, могу ли я получить дополнительную информацию? Вы сказали, что это была авария, дорожная авария. Что именно произошло? В каком состоянии наш сын? Где, когда, в каком месте? Скажите откровенно. Вы можете все мне сказать. Алло, алло, приемный покой?
Исчезли вдруг небеса и гулкое эхо его вопроса. Пропали, будто рубильником отрубило. Он разом все понял. И почему приходил отец, и почему синагогу ему показали. Все вдруг связалось, стало пронзительно ясным. И обожгло душу горючим стыдом.
— Ну и стервоза же там сидит! Браха ее зовут. Спасибо, что имя еще назвала… — решительно встав и загасив сигарету, негодовала Шоша. — Скажите пожалуйста, она слишком занята! У нее, видите ли, нету времени даже дышать. Не может дать никакой информации! И умирайте себе со страху, если хотите. Все, Леня, едем.
Простой сапожник Акива Маркус был человеком далеко не простым. Он часто из Азии выезжал. На Украину, в Прибалтику, Белоруссию. К древним могилам и склепам, подолгу общаясь с душами великих праведников, и возвращался домой весь обновленный, излучая дивный свет и покой. Он верил в ангелов, он явно знался с ними, они ему помогали. Он знал устройство семи небес, законы высших сфер. Охотно мог рассказать, куда является человек по смерти своей. И как из памяти нашей там извлекают давно на земле забытое. Он любил повторять, что праведник — это тот, кто во всем оправдывает Всевышнего, ибо все происходит к лучшему, для исправления. И люди ему дивились: откуда в нем вера такая? «Это не вера моя, это я точно знаю! — отвечал им Акива. — В Б-га верит любая кухарка, а знают его немногие».
— Вставай, дорогой, возьми себя в руки, — говорила Шоша. — И нервы побереги, нам предстоит встреча с самым ужасным, быть может. Поэтому… Езжай осторожно, умоляю. А может, лучше, чтоб я повела?
«Представь себе, — говорил отец, — человек приходит туда. Рано или поздно, мы все придем, еще никто из жизни не выбирался живым. И надо поэтому знать, что тебя ждет. В мире, где нет допросов и пыток, не делают очных ставок. Где нет судей и нет палачей, нельзя солгать, отвертеться… Ибо все устроено удивительно просто. Тебя приведут в огромный зал, наподобие кинотеатра, усадят в кресло. Ты оглядишься кругом и обнаружишь массу знакомых — полный зал людей, с которыми прожил жизнь. Все, с кем когда-то общался. О ком подумал только — хорошо или плохо, все они будут там… Погаснет свет, и станет крутиться фильм… Быть может, ты испугаешься, закричишь, чтобы фильм немедленно прекратили. А может, будешь глядеть с удовольствием, со спокойной душой. Либо просто молчать, наливаясь жгучим огнем стыда. Ибо фильм этот будет весь о тебе. Из твоей же собственной головы, из твоей памяти — вся твоя сущность и истина. И отказаться от этого ты не сможешь».
Они вышли во двор. Белесые клочья тумана ползли над улицей, цепляясь за верхушки столбов. Светили в обрыв прожекторы. Здесь начиналось вади Кельт — в конце их улицы, застроенной виллами. С пальмами во дворах, с кипарисами и плакучими ивами. Левее, чуть ниже — синагога, новенькая синагога у них в поселке. Белокаменная, со стрельчатыми окнами. Во дворе были разбросаны кубы с кирпичом, обернутые в полиэтилен. Тесаный камень в кучках, горки строительного хлама. Увидев это, Йони вздрогнул, затрепетал, чуть было не вскрикнул.
Шоша спустилась к воротам — открыть их. А он застыл под черепичным навесом возле машины, слушая голос здравого смысла: будь его воля, будь он сейчас один… Э, нет, никуда бы он не поехал! Если сын еще жив, если Данику можно еще помочь, то только здесь, только сейчас. Упал бы на пол, на землю, и стал бы ползти. По грязи, по слякоти, как жалкий червь — на брюхе. И стал бы биться там головой. Кричать так, чтобы люди сбежались. Вся улица, весь их поселок. Пусть знают и слышат, пусть судят его и казнят. Ведь так еще говорил отец: каяться надо здесь, на этом, а не на том свете.