Шрифт:
Помню случай, как мы с детьми из соседних дач, гуляя в лесу, набрели на поляну, по краю которой тучей росли белые и подосиновики. Ребята поснимали с себя рубашки и, завязав рукава и воротники, сделали из них мешки, чтобы складывать туда грибы.
Но среди нас была и девочка, помню ее имя — Зоя, и она очень расстроилась: как же ей быть? Она была в одном сарафане! И была она, в моем понимании, уже не девочкой, а девушкой, и очень красивой, я тайно вздыхал по ней. Но она была старше меня лет на пять и не обращала, естественно, на меня никакого внимания. Самым старшим среди нас был Юра Абросимов, высокий, стройный, русоволосый, этакий викинг, которого я втайне ненавидел за то, что он пользовался успехом у Зои. И он тогда в лесу помог ей: снял с себя майку и сделал из нее второй мешок — для Зои. А сам остался красоваться своим торсом! И какова же была на другой год (37-й!) моя радость, когда Абросимов вдруг в начале лета исчез из Кратово. Вместе с семьей. Тогда я впервые услышал словосочетание «враг народа», относившееся к его отцу.
Но радость моя была недолгой. Вслед за ним исчезла с родителями и Зоя! И в течение примерно месяца исчезли и все остальные мои товарищи-соседи. Дачи вокруг нас пустели одна за другой.
Поясню, что наш дачный поселок-кооператив, называвшийся тогда «Красный подпольщик», был заселен преимущественно партийными работниками, поэтому и шла столь жесткая его «зачистка», говоря по-современному. Сталин освобождался от ленинских кадров, от большевиков, завершал свою контрреволюцию. После 37-го года кооператив переименовали в «Красный бор».
Последней рядом с нами пала дача коминтерновского работника Бронского. Сначала взяли его жену, а он еще некоторое время оставался один на даче. Раз как-то, столкнувшись с отцом, развел руками: «Лес рубят — щепки летят!». Это была тогда широко распространенная формула, которой оправдывались одновременно и арестованный (если он был близким человеком), и режим. Мол, когда идет такая борьба с «врагами народа» и «вредителями» (рубят лес), то и ошибки (щепки) неизбежны. Однако приехали вскоре и за самим Бронским. Еще одна «щепка» отлетела!
И вот через пару дней после этого мы и пошли с отцом гулять в поле, а когда возвращались домой — увидели, что уже у нашей калитки стоит открытая легковая машина, и в ней сидят двое военных в сине-красных фуражках НКВД!
В конце просеки росла толстая сосна. Отец, увидев машину, отпрянул за нее и ухватился за ствол. Постояв так несколько долгих мгновений, он оттолкнулся от ствола и решительно пошел к машине.
— В чем дело? Вы ко мне? — спросил отец военных. Они обернулись.
— Извините, товарищ! — сказал один из них. — Мы приехали вон на ту дачу, — он указал на дачу Бронского, — но там лужа большая около калитки, и мы здесь остановились...
Накануне прошел сильный ливень, и действительно около ворот дачи Бронского раскинулась широкая лужа. Дальше по улице, по другую сторону лужи, виднелась еще одна открытая машина, но пустая. В авто возле наших ворот сидели, видимо, шоферы обеих машин.
Сотрудники НКВД, как мы потом поняли, приехали делать обыск на дачу Бронского, возможно повторный. И произошло тогда нечто, непонятное мне и до сих пор. Обыск они вели до позднего вечера, в перерывах, отдыхая, парами бродили по участку — собирали землянику. Чекисты всегда ходили и сидели парами! Закончив свою работу, они уехали, не потушив почему-то в комнатах света и не закрыв окон.
Настала ночь — и мы увидели пылающую электрическим светом дачу. Она была двухэтажная, с широкими окнами. Я никогда в жизни потом не видел более яркого света. Родители просыпались среди ночи и смотрели: горит!
На следующую ночь дача вновь полыхала. В довершение ко всему ветер, сквозняк, стал выдувать через распахнутые окна бумаги, разбросанные, видимо, в комнатах во время обыска, и постепенно разносил их по всему участку; появились они и на нашем участке.
Напротив нас, через дорогу, стояли дачи другого поселка — не для партийных работников, и там дачники продолжали жить: повальных арестов там не было. Они ходили мимо по дороге, да и в нашем поселке существовал сторож, но никто, в том числе и мои родители, не решались зайти на прокаженную, «горящую» дачу — потушить свет и закрыть окна. И к бумагам никто не прикасался.
Каждую ночь дача обреченно полыхала белым светом, пока не начали перегорать лампочки. Взрослые вели счет: еще одна перегорела! Постепенно дача потухала. Мне кажется, потухала она почти до конца лета.
А осенью 37-го отец надолго уехал из Москвы. Не скрылся — для него это было невозможно, — а просто уехал, чтобы не быть на глазах у коллег, не напоминать о себе как об объекте для доносов! Доносительством тогда многие пытались отвести удар от себя, задобрить «органы».
Соответствующий опыт отец имел по партийным «чисткам», проходившим до начала «ежовщины». Тогда прямо на партийных собраниях люди «выдергивали» друг друга. Вдруг кто-нибудь замечал вас, выходил на трибуну и «ставил вопрос»: а почему это сидящей здесь товарищ, имярек, не расскажет нам, что он делал в 1918 году?! Или что-то в этом роде. И зачастую этого было достаточно, чтобы «товарища» вычистили из партии.
Отец рассказывал, как на одном из подобных собраний кто-то из собратьев-писателей обратил внимание зала и на него: вот, мол, сидит перед нами в президиуме маститый драматург Билль-Белоцерковский, а у него в издании «Шторма» красуется ремарка, что на стене Укома рядом с портретом Ленина висит портрет Троцкого! Как он это нам объяснит?!
Отец подумал-подумал и решил — промолчать, не отвечать. Авось забудется. Потому если выступить, обязательно прицепятся. Будешь ли оправдываться или каяться — все равно. И вскоре на того, кто зацепил отца, набросился другой писатель, и между ними началась бешеная свара. И об отце все, действительно, забыли!