Шрифт:
Вот почему с такой яростью обрушиваются Ильф и Петров в популярнейшем своем фельетоне «Отдайте ему курсив» на критика-рапповца, с диким упорством долбящего писателя критической схемой.
«Автор ночью сидит за столом. И чай леденеет в стакане. И мысль не дается в руки. И язык получается непрозрачный, а так хочется, чтобы был прозрачный. В общем — множество дел».
Но, покуда автор «волнуется и скачет», тут же, за перегородкой, в писательском доме, монотонно бормочет свою бессмысленную, как гимназические стишки, схему прилежный критик:
Бойтесь, дети, гуманизма,
Бойтесь ячества, друзья,
Формализма, схематизма
Опасайтесь, как огня.
Страшен, дети, техницизм,
Биология вредна —
Есть в ней скрытый мистицизм,
лефовщина, феодализм, механицизм,
непреодоленный ремаркизм,
неопределенный ревматизм,
а также шулятиковщина в ней видна…
У ретивого критика есть набор словечек, которыми, не задумываясь, можно пригвоздить любого писателя. Привычный заголовок в форме сомнения (если книга называется «Жили два товарища», то статья о ней — «Жили ЛИ два товарища?», и даже об «Отелло» пишут: «Мавр ли?»). Привычная первая фраза, в которой никогда не встретится: «Автор изобразил», «Автор нарисовал», но непременно: «Автор пытался изобразить», «Автор сделал попытку нарисовать».
Критика ничто не останавливает. Пусть под его ударами писатель клонится все ниже и ниже. Бормоча (чтобы не позабыть): «Есть в нем скрытый мистицизм, биология в нем видна», он принимается за самую ответственную операцию (нечто вроде трепанации черепа) — вскрывание писательского лица. «Тут он беспощаден и в выражениях совершенно не стесняется. Формула требует энергичного сравнения. Поэтому берутся наиболее страшные. Советского автора называют вдруг агентом британского империализма, отождествляют его с П. Н. Милюковым, печатно извещают, что он не кто иной, как объективный Булак-Булахович, Пуанкаре или Мазепа, иногда сравнивают с извозчиком Комаровым».
Все эти страшные обвинения набираются обычно курсивом и снабжаются (такова традиция) замечанием: «Курсив мой».
Ильф и Петров и предлагают: отдайте зубриле его курсив («Курсив мой! Мой!»), пусть он сам немного поразмыслит над тем, что написал.
Из ненависти к демагогии вырастала тема обличения ханжества. И она звучала тем сильнее, что ее поднимали Ильф и Петров, писатели редкого поэтического целомудрия.
Они отстаивали право на сердечную теплоту в художественном произведении, они доказывали, что мир человеческих чувств — это красочный мир. Борясь за литературу истинно идейную, полнокровную, они высмеивали всех этих критиков, которые боялись намека на нормальные человеческие чувства («Никакой любви нет. Позвольте! Откуда же берутся дети? Чепуха! Пожилого советского читателя нетрудно убедить в том, что детей приносят аисты»); этого редактора, уговаривающего писателя: любовь — «не стоит. Не скатывайтесь в бульварщину, в нездоровую эротику» («Как создавался Робинзон»); этого председателя циркового худсовета (в фельетоне «Их бин с головы до ног»), которого привел в ужас репертуар немецкой говорящей собаки, знавшей слова «Их штербе», «Их либе» и «Я с головы до ног влюблена». «Вы только вдумайтесь! — хватается он за голову. — „Их штербе“, „Их либе“. Да ведь это же проблема любви и смерти. Искусство для искусства». И велит написать для собаки «наш, созвучный» (чему созвучный?), «куда-то зовущий» (куда зовущий?) репертуар — двенадцать страниц на машинке, которые собака должна прочесть на цирковой арене за маленьким столом, покрытым сукном, с графином и колокольчиком. «Но ведь это же хунд! — стонал немец-дрессировщик. — Собака. Она не может на машинке!» (Слова: «Но это же только хунд» — имели большое распространение в свое время, их можно встретить в «Литературной газете» в 30-е годы, когда автор хотел сказать, что к произведению предъявляются нелепые, оторванные от реальности требования).
Высмеивая людей, в литературе случайных, предпочитающих декламировать о любви к отечеству или громко высказываться с трибуны о разных малознакомых предметах, чем корпеть в упорном труде над романом или рассказом, сатирики писали:
«Что уж там скрывать, товарищи, мы все любим Советскую власть. Но любовь к Советской власти — это не профессия. Надо еще работать. Надо не только любить Советскую власть, надо сделать так, чтобы и она вас полюбила. Любовь должна быть обоюдной».
«Любовь должна быть обоюдной!» Эти слова стали своеобразным лозунгом. Для Ильфа и Петрова они сделались девизом.
Фельетоны Холодного философа имели огромный резонанс. Обращенные к своему времени, затронувшие множество наболевших литературных вопросов, которые казались вопросами преходящими (о детской литературе, о критике, о журналах, об изданиях «по блату», о загруженности писателей так называемой «общественной», а на самом деле заседательской работой и о многом другом), они в значительной степени были поступком гражданским и не претендовали на долголетие.
Но прошли многие годы, а фельетоны эти продолжают жить. Продолжают жить не как память о каком-то историческом моменте, не как деталь биографии прославленного писателя, не как кусок истории литературы. Нет, они живут непосредственно, они вошли в золотой фонд нашей художественной литературы, вошли тем более естественно и прочно, что произошло это без усилий со стороны критиков и литературоведов.
И. Ильф и Е. Петров встречают И. Эренбурга, приехавшего из-за границы. Москва, 1934 г.
Ильф и Петров умели заглянуть в глубину вещей, схватывая и отражая самое существенное и в отрицательных явлениях угадывая отрицательные тенденции. Явления были временными и многие из них отошли в прошлое. Но тенденции остались, и стоит нам ослабить внимание, как снова полезут наружу и халтурщик-гарпунщик, изображенный в фельетоне «Когда уходят капитаны», и маленький кустарный Савонарола, пугающийся поцелуйного звука в романе, и редактор с глазами, сияющими безмятежной мартовской пустотой, который ужасается, узнав, что в приключенческой книжке не произошло ни одного профсоюзного собрания.
Подобно романам Ильфа и Петрова фельетоны Холодного философа обогатили живую речь афоризмами и крылатыми словами. Так случилось со словами «литературная обойма». Впервые они прозвучали в фельетоне «На зеленой садовой скамейке» (1932). Там, как выражение неожиданное, оно разъяснялось подробно: «Ну, знаете, как револьверная обойма. Входит семь патронов — и больше ни одного не впихнете. Так и в критических обзорах. Есть несколько фамилий, всегда они стоят в скобках и всегда вместе. Ленинградская обойма — это Тихонов, Слонимский, Федин, Либединский. Московская — Леонов, Шагинян, Панферов, Фадеев… Вся остальная советская литература обозначается значком, и др.». Это выражение снова ожило перед II Всесоюзным съездом писателей (в конце 1954 г.), оно звучало на съезде, повторялось в самых разных выступлениях, и многие литераторы, подхватившие его, не знали даже, кому оно принадлежит.