Сартаков Сергей Венедиктович
Шрифт:
Настасья прошла к окну, крупной ладонью толкнула створки. Сразу ворвался ветерок, шевельнул простые мадаполамовые занавески, и по беленой стене пробежали солнечные зайчики, юркнув затем в потемки синих плюшевых портьер, повешенных у входа в спальню.
Милости прошу к нашему шалашу, — сказала Настасья.
На столе было наставлено столько всяческой закуски — домашней и городской, что Баранов плотоядно причмокнул и со свистом выпустил изо рта струю воздуха. Киреев незаметно под мундиром расстегнул на брюках крючок. За стеклянной дверцей в буфете видны были горка с серебром — приданое Настасьи — и рюмки, тонкие, высокие, с вытравленными на них узорами, но, усадив гостей за стол, Петруха щедрой струей, плеща на скатерть, стал наливать желтую облепиховую настойку в граненые стаканы.
Какого черта возиться с наперстками, — заметив, что Киреев смотрит на рюмки, сказал Петруха, — Правда, батя?
Дома приходится мне пить из рюмок, — неопределенно отозвался Баранов и потянулся со стаканом к дочери. — Чокнемся, Настя?
Она с готовностью ответила:
За твое здоровье, папа!
Обводя рукой со стаканом круг над столом, Киреев прибавил:
И за ваше, так сказать, тоже, Анастасия Романовна.
Настасья засмеялась:
За мое здоровье можно бы и отдельно.
Выпили за ее здоровье отдельно. Разговаривали коротко, только о еде. И опять пили и закусывали, не забывая, однако, что главное впереди. Оно появилось после четвертого круга выпивки: огромное блюдо пельменей, окутанное паром, словно под низом у него бушевало пламя. Хозяйка взялась их накладывать в тарелки гостям с той подчеркнутой щедростью, с какой наливал вино сам Петруха. Сваренные в жирном бульоне, крепкие тугие пельмени скользко вертелись и вываливались через края тарелок.
Сколько? — проникновенно спросил Баранов, показывая на общее блюдо. Это была любимая его статистика: подсчитывать потом, в конце обеда, какое количество придется на каждого.
Триста. Для начала.
И вскоре новое блюдо с пельменями, исторгая белые струйки пара, опять появилось на столе. Киреев и Настасья ели пельмени по-городски, поливая уксусом, Баранов топил их в сметане, а Петруха, густо перча, запивал молоком. Теперь разговор стал беспорядочным — прыгал с одного на другое. Каждому хотелось говорить только о своем, но никто еще не мог заставить остальных слушать одного себя. Настасья жаловалась на лентяев работников. Киреев пугал беспорядками на железной дороге и крестьянскими волнениями на Алтае. Петруха пытался высказать свои замыслы о постройке огромного, на всю Сибирь, кожевенного завода. А Баранов сбивал разговор на политику. Связного и последовательного ничего не получалось, отдельные фразы скрещивались и пропадали в беспорядочном галдеже за столом. Киреев и Баранов, невзирая на это, терпеливо повторяли каждый своё. Все были изрядно пьяны. Не настолько, чтобы не отдавать себе отчета в словах и поступках, но в то же время и вполне достаточно, чтобы опьянением прикрыть любую выходку.
А ты слыхал, Петр, ты слыхал, — пальцем долбя зятя в плечо, спрашивал Баранов, — ты слыхал: вся наша эскадра пузыри пустила в Цусимском проливе. Вот не везет!
Снявши голову, по волосам не плачут, — отмахнулся Петруха. — Моих там не было кораблей.
Это, так сказать, всенародное горе, — вскипел Киреев, — и поэтому следует жалеть о гибели эскадры каждому русскому человеку.
Петруха налитыми кровью глазами посмотрел на Киреева.
Не прискребайся, — сказал он, переходя на «ты», и наклонился к нему: — Крючок!
Киреев вскочил. Посуда тонко зазвенела на столе.
Это оскорбление! — выкрикнул он. — Я покидаю ваш дом.
Ешь, — сказал Петруха. — Сейчас еще принесут.
Вы оскорбили во мне чувства русского человека, — горячился Киреев, пошатываясь. — Я не могу здесь оставаться…
Садись, крючок, и ешь пельмени, — Петруха ухватил его за руку и заставил сесть, притиснув к столу. — Все равно уехать тебе не на чем. Лошадей не запрягут, пока ты под стол не свалишься.
Ему было приятно, что этот в серебряных погонах и увешанный аксельбантами жандармский начальник, которого боятся в городе все рабочие, а в селах мужики, здесь, у него, не только равный ему, а даже вынужден подчиняться. Сел он снова за стол? Сел. Будет теперь отзываться на «ты»? Будет. Станет просить лошадей? Попросит. И Петрухе стало весело от сознания того, что он оказался сильнее Киреева.
Пей, дура, — сунул ему Петруха стакан с вином. — Я Ведь по-простому, по-крестьянскому.
Подошла Настасья и, шепча мокрыми губами возле его уха, тоже стала уговаривать Киреева. Баранов, поставив локти на стол и подперев ладонями лоснящиеся щеки, заметил ему равнодушно:
— Зря ты взвинтился, милочок. И на кого? Все свои… Киреев мрачно бубнил:
— Почему он назвал меня крючком и дурой?
Плюнь ты на это. Настя! Вели сварить еще сотенки три. — Баранов потянул скатерть к себе, стремясь вместе с нею приблизить и зятя. — Слушай, Петр, ты слушай меня. В работниках своих ты крепко уверен и в мужиках вообще?
ЧВ чем?
Настасья поднялась и крепко прихлопнула дверь
на кухню.
Не спалят они тебя? На Алтае, вон рассказывал Павел, двоих спалили.
Петруха схватил вилку, зажав ее в ладони.
Пусть попробуют!
А ты, милочок, не рисуйся. Делом спрашиваю: могут спалить?
Говорю, пусть попробуют…
Ну вот, — грустно заключил Баранов, — значит, могут. Ты слушай: в Петербурге… — и он пересказал зятю суть своего разговора с Киреевым о «Союзе русского народа». — Ты понимаешь, какая это может выйти государственному строю защита? Где у него штыков не хватит — «русские люди» дрекольем сработают. А? Павел, скажи.