Шрифт:
Целых полтора часа покоя и счастья — знать, что она рядом, видеть ее.
Но однажды Даша смущенно сказала:
— Санечка, милый, не надо больше приходить на лекции, хорошо? Понимаешь, я ничего не соображаю, ничего записать не могу, когда ты на меня смотришь. И весь курс хихикает. Это, конечно, ерунда, но все равно не надо, милый.
Ах, как он завидовал этим сопливым первокурсникам, которые могли целый день быть с ней рядом, и — о идиоты! — совершенно не осознавали своего счастья.
Если бы возможно было с четвертого перевестись на первый, Санька не задумываясь сделал бы это.
Но увы! Даже такой малости не дано было ему совершить.
А тут еще всякие курсовые проекты, лабораторные, зачеты — черт бы их побрал! Санька делал все как во сне, по инерции — считал, чертил, сдавал, будто автомат, когда-то запрограммированный и пока еще работающий.
Санька понимал, как ему все-таки здорово повезло, что Даша учится в одном с ним институте. Каждый день аккуратнейшим образом приходил он, чтобы быть к ней поближе. А раз приходил, то и делал что-то. Учись она в другом месте, все занятия полетели бы в тартарары, потому что не видеть ее несколько часов было свыше Санькиных сил.
Но вот наступал наконец вечер, прекрасный, изумительный, морозный вечер, и они оставались вдвоем.
Вокруг жили, работали, дышали, любили еще миллиона четыре, но все равно Даша и Санька были только вдвоем во всем Ленинграде.
Взявшись за руки, тихо и неторопливо они шли, как сомнамбулы, куда глаза глядят.
Конечно, они говорили о чем-то, говорили бесконечно, рассказывали о себе друг другу, и Санька уже знал всю Дашину жизнь, а Даша — Санькину.
А вокруг неторопливость и широта Невы, узкие улочки Петроградской стороны, и мрачноватая Гавань, и веселая сутолока Невского, кафе-мороженое «Лягушатник», все в зеленом, приглушенном свете — сидишь, как в аквариуме, а официантки медленно плавают между столов, как рыбы вуалехвостки.
И надо всем этим — ти-ши-на.
Обволакивающая, словно теплые зеленые волны.
Дашины родители снимали дачу в Зеленогорске — маленький уютный финский домик, сложенный из желтых бревен, но зимой туда не ездили.
В ту субботу собирались отправиться за город втроем, но в последний миг Дашина подруга отказалась. Предпочла лыжам чей-то день рождения.
И они поехали вдвоем.
С лыжами в автобус не пустили, пришлось идти от станции пешком километра три.
И Даша с Санькой все время хохотали.
Все им было смешно.
И то, как Санька по дороге поскользнулся и полетел кувырком в сугроб, потерял там шапку, залепил снегом очки, а потом сослепу напялил шапку задом наперед.
Даша помирала со смеху, а потом вдруг испугалась куста и прижалась к Саньке, а тот стоял с бешено колотящимся сердцем и боялся пошевелиться.
Потом Даша с Санькой пошли на дачу и долго с удовольствием топали по промороженному полу веранды. В промороженной веранде лыжные башмаки грохотали гулко, как копыта веселых коней.
Оба уже понимали, что смех их неестественный.
Оба знали, что сегодня, именно сегодня, что-то должно произойти, что-то очень важное для всей их будущей жизни.
Санька растопил высокую голландскую печь. И все ему было в удовольствие и радость — таскать, утопая по пояс в снегу, из сарая тяжелые плахи березовых дров, щипать большим кухонным ножом звонкую, остро пахнущую лесом, смолой и солнцем лучину, громоздить в печи аккуратный шалашик из нее и глядеть, как робкий вначале огонь разгорается, а ты подкидываешь дрова, и вот он уже жадно хрустит, перемалывает жарким своим багровым нутром толстые поленья.
Оба они, и Санька и Даша, чувствовали, как это что-то приближается, приближается с каждой минутой, и инстинктивно оттягивали момент, когда делать станет нечего и надо будет молча взглянуть друг другу в глаза.
Они забили печь до отказа дровами и отправились пробежаться на лыжах.
Лыжня вывела их на замерзший Финский залив. Несколько минут они бежали рядом, взглядывая друг на друга, и вдруг одновременно остановились пораженные.
Маленькая голубоватая луна жидким светом заливала плоский залив. Под этим светом на окоченевшем пространстве не было ни единого живого существа.
И стояла глухая первобытная тишина.
Залитая синей тенью лыжня уходила вдаль... И как никогда чувствовалось, что ты живой. Кусочек горячей жизни.
Он и Даша. Две жизни в окоченелой, промороженной пустоте.
Он обнял Дашу, она прижалась к нему — маленькая, хрупкая, самая близкая.
Щеки ее были холодные, твердые и пушистые.
А губы мягкие и горячие.
Они молча повернули обратно и медленно пошли рядом.
Печь уже прогорела, только на дне дышали малиновым жаром угли.