Шрифт:
— Как думаешь, — поворачивает он ко мне большую, круглую, почти лысую голову, — снег только у нас или на других планетах тоже бывает?
— Бывает, — мотаю я головой, точно угадывая, что именно этот ответ нужен Голоскову.
— Если снег — значит, и люди есть?
Он смотрит в окно, смутно улыбается. Смотрит долго и молчит. Наконец, вспоминает обо мне.
— Слушай, два наряда тебе. Скажи там им.
— Слушаюсь! — вскакиваю я.
— Иди.
Иду к двери, Голосков окликает:
— Слушай, зайди ко мне вечерком, а?
— Слушаюсь!
— Да брось ты это. Заходи.
— Ладно.
В казарме старшина Беленький воспитывал ефрейтора Мищенко: поворачивал кругом, одергивал, подталкивал. Как бы сколачивал плотнее. Потом подтянул ему ремень так, что Мищенко крякнул.
— Вы баба ростовская (Беленький сам из Ростовской области), понятно?
— Та хиба ни! — пяля мокрые маленькие глаза, выкрикнул Мищенко.
Беленький хохотнул, не сдержавшись, махнул вяло рукой, повернулся ко мне.
— Два наряда, — доложил я.
— Дрова пилить, сортир чистить. — Он взял за рукав Мищенко, сблизил нас. — А это ваш дружок. Выполняйте. — И выкатился в дверь тугим мячиком.
Можно присесть на минуту, морально подготовиться к труду. Мы присели. Я глянул на Мищенко, он на меня. Нам было неловко, потому что мы уже едва терпели друг друга. Сортирщики, друзья по несчастью… Так всегда, я заметил, — унижение не сближает.
По званию я старше Мищенко, значит, мне и командовать нашей штрафной группой, мне отвечать за работу. А не подними Мищенко — просидит весь день, еще и всхрапнет сидя.
— Пошли, Параскевья, — говорю я, будто в шутку; на самом деле не могу удержаться, чтобы как-нибудь не задеть ефрейтора.
Он встает очень неторопливо, ухмыляется глуповато, мол, чего ни говори — оба сортирщики! — выжимает из себя слова:
— Того, сержант, треба пимы получиты.
Правильно, для наружных работ полагаются валенки— в ботинках околеешь. Идем в каптерку, приветствуем старшего сержанта Лебединского.
— Треба пимы, — говорит Мищенко.
— Нарядники? — не смотрит на нас черногривый Лебединский.
— Так точно!
Лебединский, не глядя, швыряет в нас из угла каптерки двумя парами безразмерных, подшитых кожемитом пимов, заставляет меня расписаться, в придачу мы должны оставить у него свои ботинки: строгий человек Лебединский. Может, так и полагается, да еще при такой выдающейся фамилии?
Переобуваемся, выходим на морозец, идем к дровяному навесу, где березовые и лиственничные кряжи прямо-таки пугающего вида сложены в бело-коричневый штабель. Выбираем что-нибудь помельче, но уже давно все перебрано, пересортировано «штрафниками», взваливаем на козлы, принимаемся пилить.
Пилим, отваливаем чурки — пила идет легче (эх, подпилок бы добыть, подточить немного!), Мищенко почти с уважением зыркает на меня. Разогрелись вовсю — уже наплевать, что нарядники, главное — работа, она сама по себе существует и хорошо настраивает, если ты не прирожденный лентяй.
Погодка морозная и солнечная, воздух, как вода родниковая, прихваченная ледком. И видно необозримо далеко во все стороны. Лес заледенел, опушился инеем, на Безымянной сияющая белая папаха, снегири красными яблоками обсыпали березу, а в стороне Хабаровска сине-белые неподвижные дымы: город накрылся воздушными одеялами. И все это как бы звучит — напряженно вызванивает стальными оттяжками и высоким столбом нашей антенны, словно в нее втекают, обретя простую материальность, радиоволны со всего света.
Мищенко скалит гнилые зубки, морщинит личико моложавого старичка. Он тщедушен, однако терпелив и вынослив. Два года прожил в оккупации где-то под Херсоном, питался картошкой и брюквой, похоронил мать, деда и бабку, отец погиб на фронте. Ранен в ногу — не тяжело, пуля насквозь прошла икру, — с пацанами воровал у немцев мороженую рыбу. Кое-как выжил и теперь вот даже служит. Правда, больше сортир чистит, дрова пилит, посуду моет на кухне, но такая планида. Подорванный оккупацией человек. Не удается никак прийти в себя. И Беленький, боровичок ростовский совсем заклевал его: подавай дисциплину! А может, скажи Мищенко два-три ласковых слова — скорее поймет. Сортиры вконец обозлить могут. Вот и я сегодня на ефрейтора… Что он мне нехорошего сделал?
— Обедать пойдем последними, — говорю я, подмигивая. — Шемет «дб» подкинет.
— Ыгы! — радуется Мищенко.
— А ты немца хоть одного убил?
— Ни. Кирпичакой одного бухого ударив.
— Смелый.
У меня ведь тоже украинская фамилия, и мы с Мищенко как-никак земляки. Вернее, наши прадеды были земляками. Его остался на Украине, а мой, более бродяжливый по натуре, переехал сначала на Кубань, потом на Амур — зачинать амурское казачье войско. Так и распрощались навсегда. Отец мой не знал ни одного украинского слова, я же и подавно. И все-таки мы с Мищенко немножко сородичи.