Шрифт:
— Да. Ты обязан так поступить. Иначе к лету от твоего поместья не останется камня на камне.
— Жак, я не всегда был тебе другом. Но всегда уважал тебя, с того самого дня, когда ты разбил меня. И вот сейчас, хочу сказать — мои мысли кончились. Я запутался и не знаю, как быть дальше. Мне тяжело признаться в этом тебе, я не привык показывать слабину, но ты и здесь — впереди меня. Ладно, Жак. Я согласен. Я сдался. Давай делать все так, как ты говоришь.
Следующим утром я вернулся в Шюре. Я послал в Дижон гонца с письмом герцогу, в котором писал, что ле Брей раскаялся и отныне вновь принадлежит своему господину. В свою очередь, ле Брей отправил герцогу караван с дарами. Герцог поверил. Гонец привез его письмо, в котором он благодарил меня за поддержку, и другое письмо, адресованное ле Брею, где великодушно прощал вассала и выражал надежду увидеть его в скором времени в своем дворце. Когда я читал это письмо ле Брею, неграмотный норманн хмурил брови и глубоко вздыхал. Было видно, что он не ожидал от герцога подобного поступка. Но, тем не менее, он был непреклонен в своем желании стать в будущем вассалом короля.
После того, как дела касательно ле Брея были улажены, я позволил себе провести несколько дней в Шюре, не занимаясь ничем. Часами я сидел на стене, в кресле, завернувшись в теплый плащ — было холодно, и смотрел, смотрел, смотрел… Я смотрел в теряющуюся в мутной дымке даль, где посреди зеленого бархата молодой листвы, угадывались на севере очертания крепости ла Мот, я искал над лесом вьющиеся к небу дымки деревень, своих и ле Брея. Я смотрел на луг перед замком, где каждый день, с утра до колокола вечери, под началом Гамрота, или Гогенгейма тренировался гарнизон Шюре. Я любовался своенравными конями, не знавшими ярма, крепкими, ловкими всадниками, Гогенгеймом в кожаном подлатнике, с боевым копьем в крепкой руке, старым кривоногим Гамротом, обучавшим молодых крестьянских парней искусству владения мечом. Моя земля, моя армия, мои люди… Большая часть жизни прошла в Шюре. Я сделал все что мог, для этой земли. Долгие годы я не боялся, подобно ле Брею, что ничего не смогу оставить сыну и дочерям, что придет кто-то и лишит меня всего. Сознавая, что час моего ухода в мир теней приближается с каждым прожитым днем, я испытывал счастье от того, что оставляю сыну сильную армию и крепкие цитадели, дочерям — богатое приданое и славное имя, а народу — плодородные пашни, богатые зверем леса, надежную защиту, чувство уверенности в завтрашнем дне. Я исполнил свой долг перед своей землей, семьей и народом. И пусть в моей жизни было немало греха, там, на небе, когда все мои земные дела будут положены на чашу весов, и Господь определит моей душе место ее дальнейшего пребывания, мне будет что сказать Господу. Я жил не ради себя. Я жил ради своей земли, семьи и народа.
Я, маленькая черная пешка, пока еще стою на белой клетке, но впереди — клетка черная. Властная рука власть имущих на этот раз не обойдет меня. Исход партии определен — чтобы черные победили, пешка должна погибнуть.
Часть четвертая Орден
1316–1320
Из Яффы путь в Иерусалим лежал сквозь самые бесплодные на свете земли. После Рамлы нужно было перебраться через голую, крутую гору. Потом — утомительный дневной переход, в конце которого, после того как вы пересекли последнюю, узкую и глубокую ложбину, вдруг открывался вид на святой Город. Взгляд сразу останавливался на двух огромных куполах — купол Храма Господня на западе, и купол церкви Гроба Господня на востоке, который раскрывался в небо, дабы впускать священный огонь Троицы. Невдалеке от Голгофы стояла башня ордена Госпитальеров. Если в вашем караване был кто-то, страдающий каким-либо недугом, следовало срочно отправить к той башне гонца, чтобы тот привез ответ, в какую лечебницу можно пристроить больного. На горизонте святого Града, то здесь, то там, виднелись башенки с колокольнями и террасами; четыре главные башни, подобно каменным стражам, венчали ворота четырех иерусалимских кварталов.
В Иерусалиме, начинаясь от ворот, было четыре главных улицы: две из них — улица Святого Стефана и улица Сиона, пересекали с севера на юг пояс укреплений. Две другие — на западе улица Давида, и на востоке — улица Храма, пересекались с ними. В кварталах, расположенных между этими улицами, находились церкви, монастыри, лечебницы, мастерские ремесленников, склады, дома горожан.
Поднимаясь по улице Святого Стефана, мы проходим мимо паперти церкви Гроба Господня, потом — попадаем на улицу Трав, с бесконечными рядами торговцев фруктами, специями, лекарственными снадобьями. Улица закрыта сверху деревянными и каменными сводами, на которых растянуты тенты из тканей, или дощатые навесы. Там всегда — прохладно, там пахнет и сладко, и горько — специями, снадобьями, гнилью… А потом, если идти прямо, попадешь на улицу Скверных Кухонь. Она тоже закрыта навесами, там пахнет горелым жиром и мясом, пловом и бараниной, словом, всем тем, что готовят неверные себе в пищу.
С улицы Скверных Кухонь можно свернуть в проулок, где стоит лавка еврея Арона, торговца сушеной рыбой. Его товар всегда с душком. Мимо пройти никак нельзя. Но проулок выведет вас на улицу Храма. Там продают пальмовые листья и ракушки для паломников, выполнивших свой обет. И вот, мы стоим посредине просторной мостовой, которая является частью земли, отданной тамплиерам монахами Храма Господня…
Сам Храм расположен между стенами Иерусалима и Золотыми воротами. Там есть площадь, длинной более полета стрелы, и шириной в бросок камня, оттуда подходят к Храму. Слева, на выходе с этой площади и находится Храм Соломона, где пребывали тамплиеры.
Если подняться вверх, от земляной насыпи, мы попадем к месту прогулок и уединенных размышлений.
Со стороны огромных конюшен ветер доносит запахи конского помета, слышится лошадиное ржание. Оттого, какие бы возвышенные мысли не посещали тебя, ты ни на минуту не забываешь о том, что все эти кони однажды могут быть оседланы и выведены за городские стены, чтобы в очередной раз отстоять Святой Город от неверных…
Я умолк, не в силах продолжать свой рассказ о святой земле далее. Воспоминания овладели мной яростно и отчаянно, множество дорогих лиц моих орденских братьев, встали пред мысленным взором. Где они теперь, эти люди? Живы ли, счастливы ли? Или подобно мне находятся, в заточении, закованными в тяжелые холодные цепи?
— А дальше? Расскажите еще, любезный граф, — взмолился самый младший из рыцарей, Пьер, три года назад еще бывший простым крестьянским парнем.
На Пьера зашикали, он затих.
— Прости, мой мальчик, — сказал я ему, — мне трудно говорить. И вовсе не потому, что раны болят. Просто слишком дорогие сердцу воспоминания вызвал во мне рассказ. Дай мне воды. И я продолжу.
Тотчас, мне передали деревянную чашку с водой. Я отпил гнилой тюремной воды. Сердечная боль утихла. Но вместо нее опять заболел живот. Поборов очередной приступ боли, я собрался продолжить рассказ, которому внимали все одиннадцать рыцарей, сидевших со мной в подземелии, когда за дверью послышались шаги. Рыцари притихли. Зазвенели ключи. Дверь отворилась и стражник сказал:
— Граф ла Мот, вас просит на допрос совет Святой Инквизиции.
Я встал с рогожи, подобрал цепи, чтобы они не волочились по земле, и подошел к стражникам. Я видел, с каким сожалением и почтением они смотрят на меня, заросшего бородой, грязного и оборванного, пахнущего нечистотами и сыростью подземелья. Меня повели по коридорам моего родного Шюре, некогда шумного, полного жизнью и людьми, а теперь — оцепенелого и застывшего в холоде мертвого молчания. По коридорам бродили псы. Я шел как во сне, раздавливая ногами, обутыми в сапоги, собачьи нечистоты. Так было летом 1315 года, когда я, одурманенный колдовским питьем, пешком шел в родное поместье через германские земли и половину Бургундии. Только сейчас я осознаю, что делаю, но мне, как и тогда, все равно.