Шрифт:
Пришедшее вскоре после его отъезда письмо, казалось, начисто опровергало это впечатление, однако не ушло:
Письмо про чужое Наша жизнь должна быть сочиненным нами романом. Г. Нотис Ну что ж, пройдем, пожалуй, мимо, В толпе друг друга не узнав. Забудем день неповторимый И не нарушим липкость сна. Пусть в кровь чужие губы раня, Разменной нежностью бренча, В чужих домах нас боль застанет, Рассвет услышит, как кричат, Как плачут две большие птицы, Томясь от страусовой лжи — От жадной, юной небылицы, Бездарно розданной чужим. Нет, мы не скажем, что ошиблись, Смешав в труднейшем из искусств Удушье чувственнейших мыслей И холодок умнейших чувств. Пожалуй, честности не хватит Признаться с горькой, едкой силой, Что в гонке «творческих зачатий» На жизнь нас явно не хватило. Что воля к счастью, к муке крестной Дотлела в сером, умном штрафе, Ушла в крылатость рифм и жестов Из двух наземных биографий. Захлопнув смехом двери в ад, Сочтемся фальшью. В чье-то ухо Шепнете вы: «Забавный фат..;» Я буркну: «Яркая толстуха». И злой, заученный восторг Расплескивая в чьи-то ночи, Тоску и муть вот этих строк Никто запомнить не захочет. И будет все оллрайт! О'кэй! Не злитесь. Плюшка. Я измучен, Да, в вашей маленькой руке Сюжет до слез благополучен.Б. М.
Для передвижения по тысячекилометровой трассе лагерное руководство выделило наконец ТЭК два товарных вагона. Один для мужчин, другой для женщин.
Нас мотало по дорогам. Ночами то прицепляли к товарному составу, то отгоняли в тупик. Один рывок, другой, десятый, еще, совсем осатанелый. С полок слетали чемоданы с реквизитом. Во время сна толчки отдавали в голову, в нервы. Машинисты вряд ли знали, что в их составе, кроме угля и чурок, наличествуют люди.
Дощатые стенки вагонов никак не защищали от зимней стужи. В дни моего дежурства из соседнего вагона прибегал Коля, чтобы помочь мне принести в ведрах воду с кусками льда, разбить лопатой и наворовать с привокзальных насыпей смерзшегося угля. Я колола щепки, растапливала «буржуйку». Огонь начинал гудеть. Железо печи и трубы постепенно накалялись до красноватого свечения. Закоченевший вагон теплел. И тогда один за другим, сбрасывая толщу наваленного на себя барахла — занавесей, кулис, — вылезали тэковцы. Кипятили чай. Мужчины выскакивали из своего вагона. Кто-то растирался снегом, кто-то бегал, разминался. Вохровцы следили, стерегли.
Потом мы разбирали свои и тэковские чемоданы, которые были закреплены за каждым, и пешком отправлялись на очередную «точку».
Как всегда, размещались в предоставленных нам закутках и щелях, вынимали свои тряпицы. Я отыскивала где-нибудь жестяную банку, ставила туда принесенные ветки хвои, и на день-два обязательный «уют» был налицо.
На глухих колоннах играли при керосиновых лампах или сальных свечах. Выходили на чадящую «сцену», едва разглядывая тех, кто сидел на скамьях, слушал и смотрел наши программы.
После концерта нас окружали работяги: «Напишите слова „Землянки“… А мне — „Заветного камня“… Опустите где-нибудь письмо домой…»
Каждая просьба была для нас с Колей священна. Колонна за колонной. За зимой — весна. Бесконечные дороги, багаж на плечах, наши концерты. Смех и слезы зрителей. Но мы с Колей — вместе. Безобразен и дивен мир вокруг нас.
На самом южном, Березовом ОЛПе, куда от станции надо было идти пешим ходом немало верст, колонной управлял капитан Силаев. Когда-то он сам сидел по бытовой статье. Затем попал на фронт. Был в штрафном батальоне. Имел боевые ордена. После окончания войны сам попросился в систему лагерей.
Концерты и спектакли ТЭК проходили на этой колонне всегда с особым успехом. На этот раз мы приехали в день аврала, похожего на светопреставление. Посередине колонны над кострами были пристроены огромные чаны с кипящей водой (где только капитан такие раздобыл?). Заключенные сносили сюда свои топчаны и окунали их в кипяток, объявляя клопиному полчищу «последний и решительный».
На короткое время Березовый ОЛП становился базой, с которой мы выезжали обслуживать таежные зоны. Тот наш приезд совпал с прибытием сюда управленческого начальства. К подразделению, находившемуся в глубине тайги, капитан Силаев сопровождал нас всех вместе. Маленький визгливый паровозик-«кукушка» по проложенной туда узкоколейке бойко тащил две открытые платформы. На одной из них на стульях, «мобилизованных» для этого случая из квартир вохровцев, восседал лагерный «генералитет». На другой кое-как расположились мы. «Кукушка» пыхтела, тужилась, истошным голосом оповещала тайгу о своем продвижении.
Верный пес Пегас, оставленный капитаном Силаевым дома, нагонял своего хозяина и наш «состав». Узкоколейка была проложена по болотистому, топкому участку тайги. Собака мчалась за нами, перепрыгивая с кочки на кочку, на колею, опять на кочку, на другую, лаяла, надсадно просила ее подобрать. Мы не выдержали:
— Гражданин начальник, да остановите же «кукушку», возьмите собаку!
«Генералитет» манекенно хранил молчание, смотрел куда-то мимо, заявляя тем о своей непричастности к лирическим «пустякам».
У капитана от тревоги за пса сводило скулы, но он хорохорился: «Добежит!»
И пес действительно старался. Вскидывал уже заплетающиеся лапы, мчал не по прямой, а сложным зигзагом, норовя не отстать от платформ.
— Да пожалейте его! — еще раз подали мы голос, защищая животное.
Четвероногая доверчивость еще несколько минут перемахивала с торфяных кочек на колею, нагоняла нас, опережала… Раздался жалобный предсмертный взвизг под колесом, и собаки не стало.
Только тогда капитан заорал не своим голосом: «Остановите», поднял бездыханную собаку, бережно положил на платформу. Худо было капитану Силаеву. Но ни слова. Ни слезинки. Только крикнул: