Шрифт:
Ощущение того, что он оказался в плену обстановки, развивавшейся быстрее, чем предполагалось, стало особенно острым этим утром. Накануне вечером почтовый дилижанс, который в ящике канареечно-желтого цвета время от времени доставляет в Доннафугату скудную корреспонденцию, привез ему письмо от Танкреди.
Письмо еще до прочтения предвещало что-то значительное — роскошные листы блестящей бумаги, на которых красивым почерком, с соблюдением всех правил каллиграфии были изображены как бы падающие вниз жирные и устремленные кверху тонкие линии. Сразу было видно, что это чистовик, старательно переписанный с довольно беспорядочных черновых набросков. В письме не было столь милого сердцу князя обращения «дядюшка»; умудренный опытом гарибальдиец предпочел другую формулировку: «дражайший дядя Фабрицио», которая отличалась многими достоинствами — она снимала любое подозрение, что все это с самого начала лишь шутка, давала с первой же строки почувствовать значительность того, что последует дальше, разрешала показать это письмо кому угодно, не говоря уже о том, что такое обращение следовало, древнейшим дохристианским религиозным традициям, которые обязывали точно обозначать имя того, к кому обращалась мольба.
Итак, «дражайшему дяде Фабрицио» сообщалось, что его «любящий и преданнейший племянник» вот уже три месяца, как стал «жертвой самого страстного любовного увлечения». Ни «военные опасности» (читай: прогулки по парку Казерты), ни «многочисленные приманки большого города» (читай: прелести балерины Шварцвальд) не могли хотя бы на мгновение вычеркнуть из его ума и сердца образ синьорины Анджелики Седара (здесь следует длинная процессия прилагательных, которые должны были прославить красоту, изящество, добродетели, ум любимой девушки); затем четкие завитушки, выведенные чернилами в чувствами, повествовали о том, как сам Танкреди, сознавая свою недостойность, пытался погасить пламя собственной любви («долгими и напрасными были часы, когда я среди шума Неаполя, окруженный боевыми товарищами, пытался подавить свои чувства»). Но теперь любовь превозмогла высокую сдержанность, и он умолял своего дражайшего дядю от его имени и по его поручению просить руки синьорины Анджелики у ее «почтеннейшего отца». «Ты знаешь, дядя, что я не смогу предложить предмету своей страсти ничего, кроме моего вмени, моей любви и моего меча». После этой фразы, по поводу которой следует напомнить, что то были времена самого полного расцвета романтизма, Танкреди пускался в пространные рассуждения насчет целесообразности и даже необходимости союза между такими семьями, как Фальконери и Седара (один раз, увлекшись, он даже осмелился упомянуть о «доме Седара»). Танкреди утверждал, что такие союзы следует поощрять, ибо они приносят свежую кровь одряхлевшим дворянским родам и приводят к уравниванию сословий, что является одной из целей нынешнего политического движения в Италии… То была единственная часть письма, которую дон Фабрицио прочел с удовольствием, и не только оттого, что она подтверждала его собственные предсказания и окружала его ореолом пророка, но и потому (будет слишком жестоко сказать «главным образом потому»), что, полный иронического подтекста, ее стиль с волшебной силой воссоздавал образ его племянника, его насмешливую манеру говорить в нос, его голубые глаза, искрящиеся лукавством, его вежливые гримасы. Когда же князь убедился, что весь этот якобинский отрывок точно уложился на одном листочке бумаги, и можно было дать прочесть письмо кому угодно, изъяв революционную страничку, его восхищение тактом Танкреди достигло предела. Кратко поведав о последних военных событиях и выразив уверенность, что через год войска его короля войдут в Рим, «предназначенный стать августейшей столицей новой Италии», он выражал признательность за внимание к себе и заботы в прошлом и заканчивал письмо извинением за «смелость», с которой вручал в его руки дело, «от исхода которого зависит мое будущее счастье», за сим следовал привет (только ему, князю).
От первого чтения этого необыкновенного прозаического отрывка у дона Фабрицио появилось легкое головокружение; он вновь отметил ошеломляющее ускорение шагов истории. Выражаясь современными терминами, мы сказали бы, что он очутился в положении человека наших дней, считающего, будто находится на борту одного из тех безобиднейших самолетов, которые курсируют между Палермо и Неаполем, между тем как на самом деле он оказался внутри современной машины, летящей на сверхзвуковых скоростях, и прибудет к цели раньше, чем успеет перекреститься.
Затем пробил себе дорогу второй пласт натуры князя — его сердечность, и он обрадовался, что Танкреди с такой решительностью обеспечил себе преходящее чувственное и непреходящее материальное блаженство. Однако он все же отметил невероятное самомнение молодого человека, который заранее считал, что Анджелика пойдет навстречу всем его желаниям; под конец все эти мысли были вытеснены чувством огромного унижения, которое он испытывал от необходимости вступать по столь интимным вопросам в переговоры с доном Калоджеро, а также досадой, что ему с завтрашнего дня придется начать эти деликатные переговоры и, значит, пускать в ход уловки и всякие предосторожности, которые так претили его львиному нраву.
Содержание письма было изложено доном Фабрицио лишь супруге, когда они улеглись в постель при голубоватом свете масляной лампы, горевшей за стеклянным экраном. Мария-Стелла вначале не вымолвила ни слова — только часто-часто крестилась; потом заявила, что креститься надо бы не правой, а левой рукой; лишь вслед за этим крайним выражением удивления засверкали молнии ее красноречия. Сидя в кровати, она комкала руками простыню, а слова ее, будто красные факелы гнева, полосовали залитую лунным светом спокойную комнату.
— А я-то надеялась, что он женится на Кончетте! Он предатель, как все либералы этой породы: сначала предал короля, теперь предает нас! И лицо у него лживое; слова, как мед, а дела полны яда! Вот что получается, когда вводишь в дом людей не твоей крови!
Настало время для залпа тяжелой артиллерии.
— Я это всегда говорила! Но меня никто не слушает. Я всегда терпеть не могла этого красавчика! Ты один из-за него голову потерял!
На самом деле княгиня также была во власти чар Танкреди, она еще и сейчас любила его, но наслаждение, которое доставляет возможность крикнуть «я это говорила», будучи самым сильным из доступных человеку, начисто смело истину и подлинные чувства.
— А теперь у него хватает наглости просить тебя, своего дядю и князя Салина, отца обманутого им создания, передать о его недостойных притязаниях этому мошеннику, отцу распутной девки! Ты не должен этого делать, Фабрицио, не должен, ты не сделаешь этого, ты не должен этого делать!
Голос ее становился все громче, тело начинало коченеть. Дон Фабрицио, все еще лежавший на спине, скосил глаз, чтоб удостовериться, есть ли на ночном столике валерьянка. Бутылочка стояла на месте, и даже серебряная ложечка покоилась на пробке; в голубой полутьме комнаты она сияла, как успокоительный огонь маяка, воздвигнутого на случай истерической непогоды. Он хотел было подняться и взять бутылочку, но ограничился тем, что тоже сел на постели, вернув себе таким образом частично утраченный престиж.
— Стеллучча, не говори так много глупостей зараз. Сама не знаешь, что наговорила. Анджелика не девка. Быть может, она ею станет, но пока что это девушка, как все остальные, только красивее; ей просто хочется сделать хорошую партию. Пожалуй, она, как и все, немного влюблена в Танкреди. Пока же у нее деньги — в значительной части наши, но ими слишком хорошо распорядился дон Калоджеро, — а Танкреди в них очень нуждается: он любит барствовать, тщеславен, карманы у него дырявые. Кончетте он никогда ни о чем не говорил; между тем она, едва мы прибыли в Доннафугату, обращалась с ним хуже, чем с собакой. И потом, какой он предатель; просто идет в ногу со временем, в политике, в личной жизни, — вот и все; в конце концов, я не знаю молодого человека приятнее Танкреди, и тебе, моя Стеллучча, это хорошо известно.