Шрифт:
— Не знаю, юноша. Он без сознания. — И развел руками… — Возможно, это конец. Несмотря на переливание крови, лейкоцитов становится все меньше. Не говоря уж о сепсисе.
— Но неужели мы ничего не можем сделать? Хоть что-нибудь, чтобы… — Деон заметил, что в его голосе прорывается то отчаяние, то напряжение чувств, которые он твердо решил подавлять в себе. Но вопреки его желанию они вырвались наружу.
Бонзайер бросил на него быстрый и, пожалуй, сочувственный взгляд.
— Могли бы, — согласился он. — Еще переливание. Остальное вы сами знаете. Но зачем? — Он сделал паузу, давая Деону возможность понять, затем продолжал мягко и настойчиво: — Нужно ли ему это? Он без сознания, его не мучает боль, он тихо уходит. Так почему просто не дать ему… уйти?
Почему?
Разве чужойне лучший наш друг и утешитель? Этот неслышный и неумолимый судебный исполнитель в мешковатом костюме, который приходит отпустить людям долги их, покончить все счеты и подвести окончательную черту под графой приходов и расходов. Так почему?
Да потому, что все его инстинкты и все его знания твердили, что смерть — это враг, что уступить ей без борьбы — значит совершить предательство из предательств. Разум способен принять неизбежность ее, но нечто в самом глубине его существа, быть может, единение всех клеток тела, бессознательно стремящегося к жизни, восставало против этой покорности, кричало: «Нет!»
Он вдруг вспомнил, как отец сказал ему, спускаясь по старым скрипучим ступенькам в маленькой гостинице: «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями». И усмехнулся этой одному ему понятной шутке.
— Не знаю, — пробормотал Деон. — Наверное, вы правы.
Бонзайер кивнул одобрительно, а может быть, и с некоторым облегчением.
— Ну, и хорошо. Вы пока посидите здесь?
— Да.
— Отлично. А то мне еще надо кое к кому заглянуть. У моего старого друга сегодня во время гольфа случился инфаркт. — Он опять издал посасывающий звук, словно хотел избавиться от чего-то застрявшего между зубами, и внимательно посмотрел на Деона. — Но может быть, вам все-таки…
— Не беспокойтесь.
— Ну вот и хорошо. Как я сказал, я еще побуду здесь, а потом пойду домой. Звоните в любое время.
— Спасибо. Спасибо, доктор.
Бонзайер легонько похлопал его по плечу, кивнул и ушел.
Теперь он остался один и должен был встретить это один.
Позже он, по-видимому, задремал, потому что вдруг вздрогнул, выпрямился и увидел, что глаза отца открыты и смотрят на него. Свет ночника подчеркивал, тени на лице с запавшими щеками, так что голова уже походила на череп. Но глаза жили. Они светились ясным сознанием. Деон вскочил и подошел к кровати. Давно ли отец очнулся? Долго он дремал под этим пристальным, испытующим взглядом?
— Ну как ты?
Губы раскрылись, и отец с трудом произнес:
— Пить!
Деон налил воды из графина и помог ему напиться.
Иоган ван дер Риет откинулся на подушку, вздохнул и закрыл глаза. На мгновение Деону показалось, что он снова впал в Забытье.
Но тут старик более твердым голосом произнес:
— Деон!
Это было сказано властно и в то же время торжественно.
— Я здесь, отец.
— Иоган?
Бот был тезкой отца.
Деон не знал, что сказать.
— Он… Бот на ферме, отец.
Глаза открылись, и отец посмотрел на него тем строгим и сухим взглядом, каким всегда отвечал на глупость или недомыслие.
— Бот в тюрьме, — проговорил он отчетливо. — Здоров?
— Да, отец, — виновато сказал Деон.
Старик кивнул, видимо удовлетворенный, затем, точно разговаривая сам с собой, произнес:
— Иоган пошел в мать, — и, хрипло вздохнув, добавил: — Невинная душа.
Пусть так!
— Да, отец.
Вновь строгий и сухой взгляд.
— Как и его мать. Не от мира сего. Без житейской мудрости. А потому их всякий может обмануть. — Затем одобрительно добавил: — Гордости у нее было много и все-таки не хватило. Вот это ее и сломило.
— Кого, Лизеллу? — спросил Деон, не поняв.
— Какую Лизеллу? Я говорю о твоей матери.
Значит, он все-таки бредит.
— Да-да, — сказал Деон.
— Ко мне приходил пастор, — сказал отец чуть погодя. — Когда это было? Вчера?