Шрифт:
Маргарита Николаевна, дочь Марии Ермоловой, и, как я узнал много лет спустя, весьма вероятно, дочь того же Куперника, чувствовала себя счастливой в тени Татьяны Львовны. Она смотрела на нее, внимала ей с наслаждением, сама почти не участвовала в разговоре, а если к ней обращались, отвечала кратко и несколько суховато. Когда я в числе прочих провожал гостей к машине, вышла какая-то заминка, и так получилось, что, несмотря на твердые знания этой части правил приличия, я поднял руку для прощания на несколько секунд раньше дам. Маргарите Николаевне менее секунды понадобилось для того, чтобы опустить свою, которую едва начала поднимать, и еще менее секунды понадобилось Татьяне Львовне, чтобы заметить и отреагировать на создавшуюся ситуацию и подхватить мою руку, не дав ей повиснуть в неловкости.
Еще однажды приезжали они при мне в Мозжинку, и один раз я по поручению Тарле заехал с Василием на дачу в Успенское — они снимали ее на все лето. Впрочем, может быть, в Ильинское, помню, что где-то между Мозжинкой и Москвой на перепутанных подмосковных дорогах. Эти встречи были скорыми, почти без впечатлений. Запомнил уютный письменный столик Татьяны Львовны, стопку исписанных листков, Маргариту Николаевну с книжкой — рядом, в кресле.
Потом, в 52-м Татьяны Львовны не стало.
Как-то в 54-м я, опять по поручению Тарле, заехал в дом Ермоловой. Мне не очень хотелось видеть Маргариту Николаевну, и я попросил Василия самого занести ей предназначенный для нее сверток. Она вышла вместе с Василием и кинулась ко мне:
— Яшенька! Отчего вы не зайдете?
Пришлось мне проследовать за ней. Следующие полчаса совершенно изменили мое о ней представление. Это была милая, живая, хлопотливая женщина, и грусть ее о Танечке была светлой. Сфинксу больше нечего было охранять, и он превратился в человека, и стало понятно, кого любил или кем был увлечен Тарле двадцать лет назад.
Когда я бываю на Новодевичьем, я никогда не забываю подойти к памятнику Ермоловой, а у ее ног справа и слева две таблички со знакомыми именами, которые мне, по мере удлинения интервала между нашими переправами, становятся все дороже.
1983
Слово о Белозерской-Булгаковой
Однажды, более полувека назад, я сидел в глубоком кресле у письменного стола, за которым, сердито меняя авторучки, словно торопясь закончить какое-то нудное дело, быстро-быстро что-то писал Евгений Викторович Тарле. Закончив страницу, он взглянул на меня и сказал:
— Совсем недавно на твоем месте в этом же кресле сидел Эррио.
Это происходило в ныне знаменитом Доме на набережной, где Тарле, которому после войны, на восьмом десятке, уже трудно было мотаться по два раза в месяц в столицу (да и дел в Москве у него стало поболее), занимал три небольших комнаты в бывшей квартире Петра Красикова, с согласия вдовы покойного революционера. Так что место было вполне историческим, и факт пребывания здесь бывшего премьер-министра Франции и в дальнейшем председателя Национального собрания меня не очень удивил.
Но у Тарле в запасе был еще один сюрприз и он, взглянув на часы, продолжил:
— А сейчас ты увидишь живого потомка князя Рюрика!
Я стал мысленно рисовать себе образ законного претендента на российский престол — резко очерченный дремучий профиль с большой белой бородой, возможно, даже раздвоенной.
Вскоре, однако, в коридоре раздался приятный голос, и вместо древнего витязя в комнату вошла и устремилась к поднимающемуся ей навстречу Евгению Викторовичу быстрая в движениях миловидная женщина. Поцеловав ей руку, Тарле торжественно сказал:
— Это вот — мой Заяц, а для тебя — Любовь Евгеньевна Белосельская-Белозерская.
Последние слова Тарле, для которого имя любого древнего российского рода было «не пустой для сердца звук», произнес так, что на миг вся окружающая обстановка исчезла, раздвинулись мрачные серые стены Дома, и в высоком синем небе в серебряных звуках труб затрепетали стяги.
Я растерялся от неожиданности, так как совершенно забыл о том, что слово «потомок» не имеет женского рода, и не был готов к встрече с рюриковной. Но мое смущение осталось незамеченным, ибо все внимание Тарле и Белозерской поглотила рукопись, лежавшая на столе.
Так и оставалась для меня Любовь Евгеньевна Белозерская идеальным редактором по призванию и по неисчерпаемой эрудиции, одним из верных помощников Евгения Викторовича Тарле (как и многих других ученых и литераторов) по части издательских дел до тех самых пор, пока на нашем небосклоне снова не взошла ослепительная звезда Михаила Афанасьевича Булгакова. Взошла для нас, так как в ее сердце она светила всегда, иначе не берегла бы она более полувека каждую его записочку, письмо, фотографию, давно забытую всеми книжку с бледнеющей от времени дарственной надписью… Но этого до поры до времени никто не знал. Один советский литератор — из числа тех, кто с ее помощью проник в булгаковское окружение, претендуя на свою особую посвященность во все обстоятельства жизни Булгакова и будучи уверенным, что Белозерская не сможет ответить так, чтобы быть услышанной, разглагольствовал в печати, что она, мол, никогда даже и не понимала как следует, с кем ей довелось прожить несколько лет своей жизни.
Еще как понимала, голубчик! И задолго до того, как ты сам услышал его имя.
Но об ушедших — только хорошее?
О самой же Белозерской хорошего хватит на целую книгу. Хочу сказать о том, что мне представлялось в ее характере главным, осью ее жизни: о доброте, более того — о милосердии. «Люба-Золотое Сердце» — так называли ее друзья.
Белозерская была человеком религиозным. Да и как требовать атеизма от представительницы тысячелетнего рода, само сохранение которого на кровавых путях Истории выглядит чудом.