Шрифт:
Покончив с наследственными делами и получив крупную сумму, накопившуюся в издательстве Академии за полгода за очередные тома Тарле, когда гонорары были заморожены, они, щедро одарив Толину бывшую семью и очередной раз обновив его гардероб, отправились в Сухуми. К тому времени Виктория, посчитав, что Толя у нее в кулаке, потеряла бдительность окончательно, и в Сухуми они вместе ходили на почтамт, где Виктория получала хохловские письма, тут же их читала. (Почти как у Набокова: Ольга Сократовна вспоминает, как Чернышевский у окна сидит и что-то пишет, а она с длинноусым поляком в алькове развлекается.) И вдруг Толя взбунтовался. Ранним утром он разбудил Викторию в номере гостиницы «Рица», был он в параде, у ног — сложенный чемоданчик, в руке — несколько писем. Сказал, что больше терпеть этого не может, взял почти все деньги и убыл восвояси.
В те времена Викторию все это не обескуражило. Более всего огорчило ее то, что отпуск был сорван. Ее же положение казалось ей прочным как никогда: полдачи в Мозжинке, тысяч четыреста (старыми) еще причитающегося ей гонорара за собрание сочинений Тарле и шкатулка с драгоценностями (пополам со старухой Мараховской) на черный день. Да и возрасту — всего 35. Чем не невеста?
В Москве Толя мягко, но решительно заявил о своих правах — поделить две тети Манины комнаты на Тверской, выплатить ему отступного наличными, т. к. во-первых, он пострадавшая сторона, во-вторых, его бывшая семья тоже. Ведь Виктория его оттуда вырвала, обездолила детей, а вернуться туда он не может. В ожидании будущих дивидендов и, главное, будущего счастья, Виктория на все согласилась и вскоре оказалась в небольшой комнатушке в одной коммунальной квартире с каким-то зловредным существом. Свои «моральные» (но оцененные Толей в рублях) долги Толе и его бывшему семейству она платила еще несколько лет. Ее выручил немного юридический подвиг Чернова, в судебном процессе выигравшего гонорар у Соцэкгиза за «Северную войну». Процесс он вел от имени Виктории. Все звенья были смазаны, а в зал даже пришли нанятые им клакеры, шумно выражавшие одобрение справедливому решению суда.
Потом выяснилось, что не будет ни счастья, ни дивидендов. Правительство, измученное, по словам Чернова, вдовой Ферсмана, специальным решением уменьшило гонорары наследникам ученых в 10 (!) раз, мотивируя тем, что посмертные издания ученых являются дотационными. Конечно, ни к Тарле, ни к Ферсману это не могло относиться, но, как говорят в нашей стране, принимая очередной «Закон», «лав из лав». Тянулась, ничего не принося душе, связь с Хохловым, едва не съеденным в Конго, и лишь один просвет был в ее жизни в шестидесятых — когда стали более доступны кооперативные квартиры, и она за счет своего НЗ купила себе однокомнатную берлогу где-то на Дмитровском шоссе и, наконец, избавилась от благородных и душевных соседей, так блистательно выглядящих в какой-нибудь очередной телевизионной муре в стиле ретро. Еще раз жизнь была по-крупному добра к ней в конце семидесятых — ей разрешили (в олимпийском раже) съездить в Австралию по приглашению соученицы по харбинскому колледжу, а может быть, сводной сестры, не вернувшейся в СССР с семьей, и она немного пожила той жизнью, которая ее ждала, не вмешайся бы в ее судьбу Евгений Викторович Тарле.
Толя же, отделившись, обрел поначалу покой, но не счастье. С работой у него не клеилось — от современной журналистики он безнадежно отстал, и даже строчки, пригодной к публикации, у него уже не получалось, о чем он регулярно жаловался по телефону Виктории, а та, за неимением собак и кошек, его жалела. Когда в середине 60-х Чернов прочно обосновался в «Знании», Виктория как-то после разговора о поредевших и уменьшившихся до сотни на троих выплат по изданиям Тарле, попросила его «придумать» какую-нибудь работу для Толи.
И Чернов придумал, ибо был он все же в какой-то степени орудием Провидения. Он предложил Толю на «ответственный» пост директора Центрального лектория общества «Знание» в Политехническом музее, с постоянным окладом рублей в 200–220, при полном отсутствии необходимости что-либо писать, кроме афиш о выступлениях всяких патентованных знаменитостей. Толя расцвел и еще раз, на этот раз счастливо, женился.
Как-то в конце 60-х я посетил его на этом месте — мне нужен был номер в гостинице, а Чернов был болен, кажется, и посоветовал мне зайти к Толе. Имел Толя отдельную каморку — кабинет под лестницей, обставленную в духе тогдашнего модерна, с двумя телефонами, заваленную афишами и стенограммами лекций. Смотрелся он вполне импозантно. Помог он мне крайне неохотно — нужно было встать, идти, просить, а главное, еще не так далеки были годы, когда я знал его как бездарность и побирушку. Мне вся эта его важность и вальяжность тоже были неприятны, и я, поделившись с Черновым своими впечатлениями, больше Толю на этом посту не беспокоил.
В начале семидесятых, когда у него уже накопился опыт управителя, открылась вакансия «домового» в Доме журналиста, и Толя не без труда выхлопотал себе это место — тут помогли старые связи, сработали, наконец. Появилась возможность зажить шикарно, ибо здесь, кроме зарплаты, причитался солидный пай «левого» дохода от входящих в Дом обжорки и питейных заведений. И, конечно, знакомства, события, аккредитованные иностранцы. Толя стал купаться и в золоте, и в отблеске славы.
В середине семидесятых, в столетний юбилей Тарле, он пристроил в «Неделю» восторженную галиматью, написанную в виде интервью с Викторией, «принявшей» его на даче, где «были созданы выдающиеся труды» историка. Но, вообще, в те дни писали о Тарле так мало, что и эта публикация была на благо. «200-летие отметят получше!» — неожиданно смело и умно сказал мне тогда Толя при встрече.
Однажды я как-то позвонил ему и случайно попал третьим на его разговор с каким-то торговым боссом, может быть, ныне расстрелянным директором Елисеевского. Он униженно, обращаясь на «вы», просил хороших конфет для своих «торговых точек», а тот важно и на «ты» ставил какие-то условия. Я получил большое удовольствие от этого невольно подслушанного разговора, представив себе, как он тем же голоском выклянчивал у Виктории деньги.
— Она теперь жалеет. Мы ведь хорошо и весело жили, а теперь она одна, — прочувствованно и удовлетворенно говорил Толя, семеня ножками в коридорах Дома журналиста летом 1982 года. А на его лице блистала и блуждала все та же, что и тридцать лет назад, неопределенная, то ли насмешливая, то ли виноватая улыбка, а на совсем оплывшем лице светились все те же хитренькие глазки.
1983
О смерти Толи где-то в конце 80-х я узнал от Виктории. Саму Викторию замучила ее «полудача» в Мозжинке, от которой она никак не хотела избавиться, хотя ее московский дом стоял на краю обширного парка вдали от городского шума. Она беспрестанно жаловалась мне на мадам Дружинину, продавшую в конце концов свою половину каким-то азербайджанцам. Я советовал ей сделать то же самое. Дача постоянно требовала капитальных вложений, и чтобы освободить себя от них, она завещала ее какому-то местному умельцу, взявшему на себя содержание ее части дома и сада. Московская квартира была ею тоже завещана даме, оказывавшей ей бытовые услуги в городе. Так в кругу своих случайных наследников и соседей-азербайджанцев она и умерла на этой даче 13 июля 1998 года. «Была страшная буря», — сказала мне московская наследница, но я остался при своих сомнениях.