Шрифт:
— Эрик Эстберг? — сказала Ингрид Гуннарсон. Ответа не последовало. Еще бы! Хенрик улыбался. Ингалиль улыбалась. И Эрик Эстберг сидел неподвижно и смотрел прямо перед собой.
Ингрид Гуннарсон, шмыгнув носом, захлопнула классный журнал и схватила свой портфель. И вышла из класса, громко стукнув дверью.
~~~
Утренний Бомбей. Элси различала запахи, еще не открыв глаз, эти особые индийские ароматы, проникавшие в иллюминатор ее каюты. Дым. Пахучие пряности. Мутные выхлопы, тяжелые, как свинец, от которых у нее скоро начнется характерная, местная головная боль. И — она принюхалась — апельсиновая нота.
Секундой позже она вспомнила, кто она и почему здесь. Запахи исчезли. Или по крайней мере утратили смысл. Но она не открыла глаза и не посмотрела по сторонам, не встала на колени и не поползла по полу, извиваясь, как надлежит червю, в туалет и душ. Она продолжала лежать с закрытыми глазами и вновь выслушивала своего внутреннего прокурора, который каждый день выдвигал обвинения. И она отвечала, как обычно. Признавала себя виновной.
Да. Она была плохой матерью. Ужасной.
Да. Она предала своего сына, бросила его и ушла в море.
Да. Бывали дни, когда она о нем вообще не думала.
Нет. Она не знала, как он там жил у Инес с Биргером на самом деле.
Нет. Она понятия не имела о том, что он думал и чувствовал.
Нет. Она совсем его не знала. Хотя он был ее родной сын.
Да. Она довела его до смерти тем, что попыталась стать ближе, когда было уже поздно. Да и вообще вела себя неуклюже.
Если только он в самом деле умер. Если не считать, что он просто исчез. Что его неким волшебным образом ангелы, ведьмы или птицы не подняли в воздух и не унесли из Народного парка Несшё и не опустили на землю в каком-то совершенно ином месте. Может, в Норвегии. Или где-нибудь на Амазонке. Или в Кейптауне. Или в Бомбее.
Элси открыла глаза. Сейчас она как раз в Бомбее. И весь день свободна. Может, она найдет его… Она снова закрывает глаза. Прокурор тотчас берет слово.
Где пропал твой сын?
В Несшё.
А где ты его ищешь?
В Бомбее.
Разумно ли это?
Нет.
Она чуть улыбается этому внутреннему прокурору. Ну что, доволен теперь? Упечешь меня теперь навсегда в психушку?
Нет. Это ведь не преступление — быть плохой матерью. Предательницей.
Однако это самое страшное преступление, которое может совершить человек. Величайшее преступление. Единственное.
Она села на койке, осмотрелась. Подавила утреннюю тошноту. Заметила, что форменный пиджак висит на плечиках, и поздравила себя. Грандиозно. Притом что юбка лежит в куче мятой одежды на полу, блузка брошена на стол, что трусы, омерзительные белые трусы с бледно-ржавым следом от давних месячных, разложены на кресле. А под креслом стоит пустая бутылка. Джин. Маслянистый, отвратительный джин, пахнущий солью для ванны, он был единственным снотворным, которое теперь ее брало.
— Надо, — сказала она вслух и тут же уронила голову на руки. Что надо? Она сидела не шевелясь, нянча себя, как мать — младенца, но это, естественно, не помогло. Невозможно дать себе самой то, в чем ты отказала своему ребенку. Но ведь она не только мать. Она еще и радистка. Четкая и обязательная. Она рассмеялась себе в ладони. Да. Что есть, то есть. Разве нет? Дико четкая и обязательная радистка, которая вечерами сидит у себя в каюте и глушит джин, пока не свалится в койку и не вырубится.
В дверь постучали, и через пару секунд случилось преображение. Элси выпрямилась, заметила, что сидит голая, сделала четыре шага к шкафу, вытащила халат, завернулась в него и ответила: — Да?
Совершенно отчетливо. Своим обычным голосом.
Это пришла Мария, молоденькая буфетчица, улыбчивая и чуть застенчивая. Девушка, для которой этот рейс — первый и которая часто — слишком часто — искала компании Элси. Поскольку они были единственными женщинами на этом судне. И поскольку Элси столько лет ходит в море, что знает все о писаных и неписаных законах, управляющих ходом жизни на борту.
Теперь Мария стоит у двери, разрумянившаяся и оживленная, и спрашивает, не хочет ли Элси сойти на берег и посмотреть Бомбей, и можно ли в таком случае пойти с ней вместе? Завтрака немножко осталось, она тогда накроет на стол, пока Элси примет душ, а потом они могли бы…
Волна усталости накатывает на Элси. Хочется сказать — нет. Избавь меня от этого, оставь меня в покое. Но она слишком много раз говорила «нет» и слишком долго оставалась в покое, чтобы иметь на это право теперь. Прокурор берет верх. Он заставляет ее улыбнуться и сказать: конечно, разумеется, естественно, они сходят в город вдвоем. Через десять минут она спустится в кают-компанию, только примет душ по-быстрому.
Для каждого действия требовался приказ. Иди в душ. Включи воду. Намылься. Открой шампунь. Намыль голову. Сполосни. Вытрись. При этом она тщательно избегала зеркала, пока не пришлось причесываться. И тогда, взглянув наконец на себя в упор, она увидела, как человеческие глаза смотрят на нее из зеркала змеиным взглядом. Задрав верхнюю губу и оскалив зубы, она с ненавистью зашипела на отражение, прежде чем спохватилась и отвела взгляд. Приказала себе вести себя как нормальный человек, расчесать мокрые волосы и заправить за уши, потом надела чистое хлопчатое платье, провисевшее в шкафу с самого Гётеборга, и сунула ноги в сандалии. Собрала раскиданную одежду на кресло. Позаботилась о том, чтобы сверху оказалась синяя форменная юбка — синяя оболочка поверх грязи и хаоса. И, сделав вдох, распахнула дверь коридора. Снова став Элси Хальгрен. Радисткой. Настолько четкой и обязательной, что об этом и говорить незачем.