Шойинка Воле
Шрифт:
Сгорбясь, как изуродованная душа, Джо Голдер начал оплакивать свою жизнь.
Джо сполна познал муки туманных намеков на семинарах, когда он старался осуществить мечту, подобрать сообщников. Он как бы случайно касался отчета Вольфендена и, как ястреб, высматривал жертву. У него была книга по индийской живописи. Он приглашал студентов на чашку чая и демонстрировал им репродукции, и те в недоумении спрашивали: «А это мужчина или женщина?» Он давал им читать «Жизнь Нижинского». Кинотеатры наводняли индийские фильмы, и Джо Голдер, ненавидевший дешевые, безвкусные подделки под Голливуд, приглашал на эти фильмы студентов.
— Очень красивый герой, — обязательно говорил кто-нибудь из приглашенных.
— Вы так думаете? — спрашивал Джо Голдер. — Вам нравится такая красота?
— Да. Я бы много дал, чтобы стать таким.
— А вам не кажется, что он походит на женщину?
— Конечно. Он, пожалуй, слишком красивый.
— И вы бы хотели таким стать?
— Разве плохо быть красивым?
— Иногда я гадаю, — говорил Джо, — люди подражают богам или боги людям. Для богов это не страшно, но при такой красоте вас могут изнасиловать — мужчины.
— То есть примут меня за женщину?
— И да, и нет. Для некоторых людей это безразлично.
— Ну, разве что для сумасшедших.
Раздосадованный Джо Голдер лишний раз убеждался, что стремление к «такой красоте» было для студентов лишь эстетическим комплексом. Тогда он во мраке бродил по колледжу, наведывался в ночные клубы, где принимал туго обтянутые джинсами ягодицы уголовников, их подведенные глаза и напомаженные волосы за желанный намек, после чего в каком-нибудь притоне его жестоко избивали за смертельное оскорбление, и он не смел обратиться в полицию.
Слуга-мальчишка пробовал его шантажировать, и напуганный Джо побежал к юристу, который посоветовал ему не придавать значения угрозам и успешно отправил мальчишку в родной город.
Джо Голдер зазывал юношей на коктейли и концерты, как бы нечаянно гладил им колени и молил о взаимности.
Когда страсть овладевала им и он не видел ей выхода, он мчался в справочный отдел библиотеки, где с презрением рассматривал занятых делом студентов. «Зародыши, недочеловеки, — твердил он себе. — Они наполняют голову знаниями и взбивают их, как сливочное масло, но не преображаются, они похожи на тараканью кишку, в которой наука мешается со слюной, чтобы выплеснуться на экзаменатора». Он презирал их души, но не тела, он стоял в справочном отделе и смотрел, как они входят и выходят, видел их отражения на блестящем полу, восхищался их красотой, и она его одолевала. Лишь удовлетворение желаний могло бы дать ему безопасность и, может быть, исцеление. Блестящий паркет отражал их насмешливую чувственность и его мечты. Однажды он сказал себе, что, как в магическом кристалле, видит там свою судьбу. Он был вне опасности в шумной толпе, его чувства, не направленные на определенную цель, замирали. Джо Голдер стоял в библиотеке, уставясь на огромные тома энциклопедий, следил за ногами в шортах и исходил слюной, пока не чувствовал спасительной тошноты и головокружения.
Он сидел на стуле перед Колой и исповедовался:
— Вы помните, как я впервые пригласил вас выпить? В тот вечер, когда...
Еще бы не помнить! Когда Кола вошел в квартиру, он с изумлением обнаружил, что едва прикрытый полотенцем Джо Голдер лежит на диване и делает вид, что читает «Комнату Джованни».
— Ужасно жарко. Который час? Я только что собирался принять ванну.
Но подходя к дому, Кола видел, что Джо в костюме стоит на балконе. Кола подошел к каминной доске:
— Вот уж не знал, что в новых домах есть камины.
Джо Голдер предпринял еще несколько попыток, но наконец сдался, и тогда они перешли на более-менее дружеский тон. Из всех натурщиков только он соглашался позировать обнаженным. У него было прекрасно развитое мускулистое тело.
— Вот видите, — говорил он, — у меня тело негра, это недоразумение, что я такой белый. — И он вдруг вскакивал и подбегал к полотну,- чтобы взглянуть на первые мазки.
— Ради бога, сделайте меня черным. Самым черным в «Пантеоне».
— Я, собственно, к вам пришел, чтобы поговорить о работе Секони, — заявил Джо Голдер. — Вы знаете, я хочу купить «Борца».
— Я устраиваю выставку его работ. Приедет кое-кто из Лагоса, чтобы помочь с оценкой, — выручка пойдет его жене.
— Он был женат?
— Да. Правда, давно.
— Есть дети?
— Один.
— Вот уж не знал.
— Если удастся, выставка совпадет с твоим концертом. Мы можем даже устроить ее в фойе театра.
Эта мысль привела Джо Голдера в восхищение.
— Я помечу, что «Борец» уже продан, но ты не получишь его до закрытия выставки.
— Согласен. Спасибо, Кола. А ваша мысль насчет театра великолепна — просто великолепна.
Дверь снова раскрылась, вошел Банделе, и Кола тотчас ощетинился:
— Если ты хочешь снова начать...
Банделе поднял вверх книгу.
— Я пришел к тебе в поисках убежища. Сими разыскала Эгбо. Когда мы вернулись, она ждала его у меня.
Кола длинно присвистнул.
— А она знает об этой девушке?
— Я сбежал, не дожидаясь выяснения отношений.
Власть... Кола ловил себя на том, что все время думает о словах Эгбо. Тот говорил о власти так, словно познал ее на опыте, и хотя бы поэтому Коле порой казалось, что ему с Эгбо следует поменяться ролями. Подобные мысли являлись давно, являлись внезапно и улетали, не претворяясь в действительность. Он ощущал в себе волю к власти, руки его стремились к власти, он сознавал, что ему безразлично, в чем проявить себя, в живописи или в вершении судеб, но всегда достижение цели пугало его. И в этом был еще один парадокс его жизни. Невидимый тормоз неизменно его останавливал. Характерно, что именно Эгбо вызвался поехать с ним за Ноем, ибо Эгбо без колебаний преследовал неуловимое и даже не пытался в их бесконечных бесплодных спорах дать точное определение своей задачи. В борении с миром опыт заставлял Эгбо всегда уступать, и он ничего не формулировал заранее.... И Секони — мысли всегда возвращались к Секони, властность которого проявилась как бы внезапно, но, оглядываясь назад, Кола видел, что о внезапности нет и речи. Да и как может созданное человеком быть важнее, чем пробуждение в нем дремавших жизненных сил? С запозданием он понимал, что «Борец» родился в давно позабытой свалке в клубе «Майоми», которую, разумеется, устроил Эгбо. Той ночью Эгбо был легко уязвим. В темноте его сознания роились мысли, которые неизбежно превращали его в волка из басни: «Это ты осквернил мой водопой? Ах, не ты? Стало быть, твой отец». Малейшее неуважение привело бы его к взрыву. Поводом послужило ворчание официанта, поскольку стулья были уже составлены в угол, все клиенты давно ушли, и лишь они сидели за столиком, не требуя выпивки, не шевелясь и даже не разговаривая. Сонным официантам хотелось домой, и один понахальнее прошел рядом с Эгбо, и Эгбо подставил ему ножку. Тихая ночь немедленно превратилась в хаос. Банделе был безучастен, пока затянутый в джинсы вышибала будто случайно одним ударом не швырнул его в груду стульев, которые тотчас же погребли его. Мерзавец — его звали Окондже — заважничал, но Кола, размахивая бутылкой, загнал его в угол, тайно мечтая, чтобы поскорее подоспела полиция и переняла на себя тяжкое бремя самозащиты. Но неожиданно Окондже рухнул. Не изменившись в лице, без видимой причины Окондже рухнул. И все вдруг увидели двойную петлю из потрепанной пеньковой веревки, которая незаметно выползла из-под поваленных стульев и обхватила ноги Окондже. И они молчаливо и энергично стали вязать его. Конец веревки прошел под рукой вышибалы и, сдавив ему горло, вышел за спину. Другой конец прошел у него под коленями и прижал его ноги к груди. Он визжал, как поросенок перед убоем. Вид его был настолько отталкивающ, что даже Эгбо помедлил перед следующим движением. Банделе еще не показывался из-под стульев, так что казалось, что вышибала связал себя сам. Его провезли на заднице и затолкнули под стулья, как собачье дерьмо. Напряженные мускулы его скрылись под податливой кожей, и изумленный Секони неторопливо изучал поразительную метаморфозу. Кола и Эгбо осторожно высвободили Банделе. В Секони недоверие сменялось возбуждением, восторгом, опасением и наконец перешло в успокоительную немоту. Драка произошла за много лет до «Борца», еще до того, как они, покинув страну, разъехались по разным концам западного мира, и Кола теперь узнавал в скульптуре удивительное и знакомое... Секони хранил увиденное в себе, пока силы его не прорвались наружу в мучительном и гармоничном произведении искусства, которое, казалось, не было связано ни с каким переживанием и скрывало лицо автора.