Чехов Антон Павлович
Шрифт:
{06094}
наваждение, лукавый попутал. А ты, батюшка, стало быть, тут в сторожах? - В сторожах. - Один на всё кладбище? Напор ветра так силен, что оба на минуту останавливаются. Сторож, выждав, когда ослабеет порыв ветра, отвечает: - Нас тут трое, да один в горячке лежит, а другой спит. Мы с ним чередуемся. - Так, так, батюшка, так. Ветер-то, ветер какой! Чай, покойники слышат! Гудёт, словно зверь лютой... О-хо-хо-х... - А ты сам откуда? - Издалече, батюшка. Вологодский я, дальний. По святым местам хожу и за добрых людей молюсь. Спаси и помилуй, господи. Сторож ненадолго останавливается, чтобы закурить трубку. Он приседает за спиной прохожего и сожигает несколько спичек. Свет первой спички, мелькнув, освещает на одно мгновение кусок аллеи справа, белый памятник с ангелом и темный крест; свет второй спички, сильно вспыхнувшей и потухшей от ветра, скользит, как молния, по левой стороне, и из потемок выделяется только угловая часть какой-то решетки; третья спичка освещает и справа и слева белый памятник, темный крест и решетку вокруг детской могилки. - Спят покойнички, спят родимые!
– бормочет прохожий, громко вздыхая.
– Спят и богатые, и бедные, и мудрые, и глупые, и добрые, и лютые. Всем им одна цена. И будут спать до гласа трубного. Царство им небесное, вечный покой. - Теперь вот идем, а будет время, когда и сами лежать будем, - говорит сторож. - Так, так. Все, все будем. Нет того человека, который не помрет. О-хо-хо-х. Дела наши лютые, помышления лукавые! Грехи, грехи! Душа моя окаянная, ненасытная, утроба чревоугодная! Прогневал господа, и не будет мне спасения ни на этом, ни на том свете. Завяз в грехи, как червяк в землю. - Да, а умирать надо. - То-то что надо. - Страннику, чай, легче помирать, чем нашему брату...
– говорит сторож.
{06095}
– Странники разные бывают. Есть и настоящие, которые богоугодные, блюдут свою душу, а есть и такие, что по кладбищу ночью путаются, чертей тешат... да-а! Иной, который странник, ежели пожелает, хватит тебя по башке топорищем, а из тебя и дух вон. - Зачем ты такие слова? - А так... Ну вот, кажись, и калитка. Она и есть. Отвори-ка, любезный! Сторож ощупью отворяет калитку, выводит странника за рукав и говорит: - Тут и конец кладбищу. Теперь иди всё полем и полем, покеда не упрешься в казенную дорогу. Только сейчас тут межевой ров будет, не упади... А выйдешь на дорогу, возьми вправо и так до самой мельницы... - О-хо-хо-х-х...
– вздыхает странник, помолчав.
– А я теперь так рассуждаю, что мне незачем на Митриевскую мельницу идтить... За каким лешим я туда пойду? Я лучше, сударик, здесь с тобой постою... - Зачем тебе со мной стоять? - А так... с тобой веселей... - Тоже, нашел себе весельщика! Странник ты, а вижу, любишь шутки шутить... - Известно, люблю!
– говорит прохожий, сипло хихикая.
– Ах ты, милый мой, любезный! Чай, долго теперь будешь вспоминать странника! - Зачем мне тебя вспоминать? - Да так, обошел я тебя ловко... Нешто я странник? Я вовсе не странник. - Кто же ты? - Покойник... Из гроба только что встал... Помнишь слесаря Губарева, что на масленой завесился? Так вот я самый и есть Губарев... - Ври больше! Сторож не верит, но чувствует во всем теле такой тяжелый и холодный страх, что срывается с места и начинает быстро нащупывать калитку. - Постой, куда ты?
– говорит прохожий, хватая его за руку.
– Э-э-э... ишь ты какой! На кого же ты меня покидаешь? - Пусти!
– кричит сторож, стараясь вырвать руку. - Сто-ой! Велю стоять и стой... Не рвись, пес поганый! Хочешь в живых быть, так стой и молчи,
{06096}
покеда велю... Не хочется только кровь проливать, а то давно бы ты у меня издох, паршивый... Стой! У сторожа подгибаются колена. Он в страхе закрывает глаза и, дрожа всем телом, прижимается к ограде. Он хотел бы закричать, но знает, что его крик не долетит до жилья... Возле стоит прохожий и держит его за руку... Минуты три проходит в молчании. - Один в горячке, другой спит, а третий странников провожает, - бормочет прохожий.
– Хорошие сторожа, можно жалованье платить! Не-ет, брат, воры завсегда проворней сторожов были! Стой, стой, не шевелись... Проходит в молчании пять, десять минут. Вдруг ветер доносит свист. - Ну, теперь ступай, - говорит прохожий, отпуская руку.
– Иди и бога моли, что жив остался. Прохожий тоже свистит, отбегает от калитки, и слышно, как он прыгает через ров. Предчувствуя что-то очень недоброе и всё еще дрожа от страха, сторож нерешительно отворяет калитку и, закрыв глаза, бежит назад. У поворота на большую аллею он слышит чьи-то торопливые шаги, и кто-то спрашивает его шипящим голосом: - Это ты, Тимофей? А где Митька? А пробежав всю большую аллею, он замечает в потемках маленький тусклый огонек. Чем ближе к огоньку, тем страшнее делается и тем сильнее предчувствие чего-то недоброго. "Огонь, кажись, в церкви, - думает он.
– Откуда ему быть там? Спаси и помилуй, владычица! Так оно и есть!" Минуту сторож стоит перед выбитым окном и с ужасом глядит в алтарь... Маленькая восковая свечка, которую забыли потушить воры, мелькает от врывающегося в окно ветра и бросает тусклые красные пятна на разбросанные ризы, поваленный шкапчик, на многочисленные следы ног около престола и жертвенника... Проходит еще немного времени, и воющий ветер разносит по кладбищу торопливые, неровные звуки набата...
{06097}
ДОМА
– Приходили от Григорьевых за какой-то книгой, но я сказала, что вас нет дома. Почтальон принес газеты и два письма. Кстати, Евгений Петрович, я просила бы вас обратить ваше внимание на Сережу. Сегодня и третьего дня я заметила, что он курит. Когда я стала его усовещивать, то он, по обыкновению, заткнул уши и громко запел, чтобы заглушить мой голос. Евгений Петрович Быковский, прокурор окружного суда, только что вернувшийся из заседания и снимавший у себя в кабинете перчатки, поглядел на докладывавшую ему гувернантку и засмеялся. - Сережа курит...
– пожал он плечами.
– Воображаю себе этого карапуза с папиросой! Да ему сколько лет? - Семь лет. Вам кажется это несерьезным, но в его годы курение составляет вредную и дурную привычку, а дурные привычки следует искоренять в самом начало. - Совершенно верно. А где он берет табак? - У вас в столе. - Да? В таком случае пришлите его ко мне. По уходе гувернантки Быковский сел в кресло перед письменным столом, закрыл глаза и стал думать. Он рисовал в воображении своего Сережу почему-то с громадной, аршинной папироской, в облаках табачного дыма, и эта карикатура заставляла его улыбаться; в то же время серьезное, озабоченное лицо гувернантки вызвало в нем воспоминания о давно прошедшем, наполовину забытом времени, когда курение в школе и в детской внушало педагогам и родителям странный, не совсем понятный ужас. То был именно ужас. Ребят безжалостно пороли, исключали из гимназии, коверкали им жизни, хотя ни один из педагогов и отцов не
{06098}
знал, в чем именно заключается вред и преступность курения. Даже очень умные люди не затруднялись воевать с пороком, которого не понимали. Евгений Петрович вспомнил своего директора гимназии, очень образованного и добродушного старика, который так пугался, когда заставал гимназиста с папироской, что бледнел, немедленно собирал экстренный педагогический совет и приговаривал виновного к исключению. Уж таков, вероятно, закон общежития: чем непонятнее зло, тем ожесточеннее и грубее борются с ним. Вспомнил прокурор двух-трех исключенных, их последующую жизнь и не мог не подумать о том, что наказание очень часто приносит гораздо больше зла, чем само преступление. Живой организм обладает способностью быстро приспособляться, привыкать и принюхиваться к какой угодно атмосфере, иначе человек должен был бы каждую минуту чувствовать, какую неразумную подкладку нередко имеет его разумная деятельность и как еще мало осмысленной правды и уверенности даже в таких ответственных, страшных по результатам деятельностях, как педагогическая, юридическая, литературная... И подобные мысли, легкие и расплывчатые, какие приходят только в утомленный, отдыхающий мозг, стали бродить в голове Евгения Петровича; являются они неизвестно откуда и зачем, недолго остаются в голове и, кажется, ползают по поверхности мозга, не заходя далеко вглубь. Для людей, обязанных по целым часам и даже дням думать казенно, в одном направлении, такие вольные, домашние мысли составляют своего рода комфорт, приятное удобство. Был девятый час вечера. Наверху, за потолком, во втором этаже кто-то ходил из угла в угол, а еще выше, на третьем этаже, четыре руки играли гаммы. Шаганье человека, который, судя по нервной походке, о чем-то мучительно думал или же страдал зубною болью, и монотонные гаммы придавали тишине вечера что-то дремотное, располагающее к ленивым думам. Через две комнаты в детской разговаривали гувернантка и Сережа. - Па-па приехал!
– запел мальчик.
– Папа прие-хал! Па! па! па!
{06099}
– Votre pиre vous appelle, allez vite! - крикнула гувернантка, пискнув, как испуганная птица.
– Вам говорят! "Что же я ему, однако, скажу?" - подумал Евгений Петрович. Но прежде чем он успел надумать что-либо, в кабинет уже входил его сын Сережа, мальчик семи лет. Это был человек, в котором только по одежде и можно было угадать его пол: тщедушный, белолицый, хрупкий... Он был вял телом, как парниковый овощ, и всё у него казалось необыкновенно нежным и мягким: движения, кудрявые волосы, взгляд, бархатная куртка. - Здравствуй, папа!
– сказал он мягким голосом, полезая к отцу на колени и быстро целуя его в шею.
– Ты меня звал? - Позвольте, позвольте, Сергей Евгеньич, - ответил прокурор, отстраняя его от себя.
– Прежде чем целоваться, нам нужно поговорить, и поговорить серьезно... Я на тебя сердит и больше тебя не люблю. Так и знай, братец: я тебя не люблю, и ты мне не сын... Да. Сережа пристально поглядел на отца, потом перевел взгляд на стол и пожал плечами. - Что же я тебе сделал?
– спросил он в недоумении, моргая глазами.
– Я сегодня у тебя в кабинете ни разу не был и ничего не трогал. - Сейчас Наталья Семеновна жаловалась мне, что ты куришь... Это правда? Ты куришь? - Да, я раз курил... Это верно!.. - Вот видишь, ты еще и лжешь вдобавок, - сказал прокурор, хмурясь и тем маскируя свою улыбку.
– Наталья Семеновна два раза видела, как ты курил. Значит, ты уличен в трех нехороших поступках: куришь, берешь из стола чужой табак и лжешь. Три вины! - Ах, да-а!
– вспомнил Сережа, и глаза его улыбнулись.
– Это верно, верно! Я два раза курил: сегодня и прежде. - Вот видишь, значит не раз, а два раза... Я очень, очень тобой недоволен! Прежде ты был хорошим мальчиком, но теперь, я вижу, испортился и стал плохим.
{06100}
Евгений Петрович поправил на Сереже воротничок и подумал: "Что же еще сказать ему?" - Да, нехорошо, - продолжал он.
– Я от тебя не ожидал этого. Во-первых, ты не имеешь права брать табак, который тебе не принадлежит. Каждый человек имеет право пользоваться только своим собственным добром, ежели же он берет чужое, то... он нехороший человек! ("Не то я ему говорю!" - подумал Евгений Петрович.) Например, у Натальи Семеновны есть сундук с платьями. Это ее сундук, и мы, то есть ни я, ни ты, не смеем трогать его, так как он не наш. Ведь правда? У тебя есть лошадки и картинки... Ведь я их не беру? Может быть, я и хотел бы их взять, но... ведь они не мои, а твои! - Возьми, если хочешь!
– сказал Сережа, подняв брови.
– Ты, пожалуйста, папа, не стесняйся, бери! Эта желтенькая собачка, что у тебя на столе, моя, но ведь я ничего... Пусть себе стоит! - Ты меня не понимаешь, - сказал Быковский.
– Собачку ты мне подарил, она теперь моя, и я могу делать с ней всё, что хочу; но ведь табаку я не дарил тебе! Табак мой! ("Не так я ему объясняю!
– подумал прокурор.
– Не то! Совсем не то!") Если мне хочется курить чужой табак, то я, прежде всего, должен попросить позволения... Лениво цепляя фразу к фразе и подделываясь под детский язык, Быковский стал объяснять сыну, что значит собственность. Сережа глядел ему в грудь и внимательно слушал (он любил по вечерам беседовать с отцом), потом облокотился о край стола и начал щурить свои близорукие глаза на бумаги и чернильницу. Взгляд его поблуждал по столу и остановился на флаконе с гуммиарабиком. - Папа, из чего делается клей?
– вдруг спросил он, поднося флакон к глазам. Быковский взял из его рук флакон, поставил на место и продолжал: - Во-вторых, ты куришь... Это очень нехорошо! Если я курю, то из этого еще не следует, что курить можно. Я курю и знаю, что это неумно, браню и не люблю себя за это... ("Хитрый я педагог!" - подумал прокурор.) Табак сильно вредит здоровью, и тот, кто курит, умирает
{06101}
раньше, чем следует. Особенно же вредно курить таким маленьким, как ты. У тебя грудь слабая, ты еще не окреп, а у слабых людей табачный дым производит чахотку и другие болезни. Вот дядя Игнатий умер от чахотки. Если бы он не курил, то, быть может, жил бы до сегодня. Сережа задумчиво поглядел на лампу, потрогал пальцем абажур и вздохнул. - Дядя Игнатий хорошо играл на скрипке!
– сказал он.
– Его скрипка теперь у Григорьевых! Сережа опять облокотился о край стола и задумался. На бледном лице его застыло такое выражение, как будто он прислушивался или же следил за развитием собственных мыслей; печаль и что-то похожее на испуг показались в его больших, немигающих глазах. Вероятно, он думал теперь о смерти, которая так недавно взяла к себе его мать и дядю Игнатия. Смерть уносит на тот свет матерей и дядей, а их дети и скрипки остаются на земле. Покойники живут на небе где-то около звезд и глядят оттуда на землю. Выносят ли они разлуку? "Что я ему скажу?
– думал Евгений Петрович.
– Он меня не слушает. Очевидно, он не считает важными ни своих проступков, ни моих доводов. Как втолковать ему?" Прокурор поднялся и заходил по кабинету. "Прежде, в мое время, эти вопросы решались замечательно просто, - размышлял он.
– Всякого мальчугу, уличенного в курении, секли. Малодушные и трусы, действительно, бросали курить, кто же похрабрее и умнее, тот после порки начинал табак носить в голенище, а курить в сарае. Когда его ловили в сарае и опять пороли, он уходил курить на реку... и так далее, до тех пор, пока малый не вырастал. Моя мать, чтобы я не курил, задаривала меня деньгами и конфектами. Теперь же эти средства представляются ничтожными и безнравственными. Становясь на почву логики, современный педагог старается, чтобы ребенок воспринимал добрые начала не из страха, не из желания отличиться или получить награду, а сознательно". Пока он ходил и думал, Сережа взобрался с ногами на стул сбоку стола и начал рисовать. Чтобы он не пачкал деловых бумаг и не трогал чернил, на столе лежала пачка