Шрифт:
Он, обалдевший от всего произошедшего, курил на ступеньках дома – тощий и взъерошенный, смешной и жалкий. «Не дрейфь», – ободрила его Алушта и отдала Пиафу еще теплые чебуреки. К вечеру они уже смеялись и договорились все забыть как недоразумение.
Забыть не вышло. О том, что она «попалась», Алушта поняла недели через две – стало тошнить. Так редко, но бывает. Пиафу решила ничего не говорить. Ее проблема. Главное было самой решить, что делать. Это было труднее всего.
Срок увеличивался – а она так ничего и не решила. Сказала грузинке Кетеван из процедурного, они приятельствовали. Та удивилась:
– Еще думаешь?
– Я же одна!
– Ничего, не война. Дети – это же счастье, – сердилась строгая Кетеван.
Пиаф узнал обо всем случайно, когда Алушту рвало в туалете.
– Отравилась? – участливо спросил он.
– Ага, два месяца назад.
Пиаф все понял. Побелел.
– Что делать-то будем? – по-деревенски сокрушался он.
– Я – рожать, – прикинулась веселой Алушта.
Через месяц они расписались. Теперь Пиаф таскал тяжелое сам – картошку, капусту, молоко. Убирал еще тщательнее, фарцевал с удвоенной силой – ребенку много чего надо.
Алушта молилась, чтобы была девочка. По понятным причинам.
У Пиафа наладилось с коварным Ленчиком, и из роддома Алушту с дочкой забирали они оба – Пиаф и Ленчик. Девочку назвали Стефкой. Потом зашла грузная и строгая Кетеван, принесла сациви и пхали к столу. Немного посидела и, страшно смущаясь, быстро ушла. Пиаф с Ленчиком разглядывали девочку и умилялись. Алушта была еще совсем слаба.
Пиаф оказался трепетным отцом – стирал, гладил, бегал на молочную кухню. Все на подъеме. Пока Ленчик в очередной раз его не бросил. Пиаф опять страдал и портил Алуште жизнь. А потом стал канючить, что нужно уезжать «из этой сраной страны, где меня все равно посадят рано или поздно – либо за фарцу, либо сама знаешь за что».
У Алушты были дальние-предальние родственники в Америке. Прислали вызов. Она даже не понимала четко, что делает, но Пиаф оказался настойчив, и она сдалась.
В Италии, в Остии, где была передержка эмигрантов, у Пиафа случился головокружительный роман с красавцем и богачом Марио. Владельцем ресторана, между прочим. Тот «снял» его на пляже. Пиаф остался в Италии. Марио подарил ему красный двухдверный «Мерседес» с черным брезентовым откидывающимся верхом. Счастье пришло.
Алушта с дочкой улетела в Америку. Сначала было трудно – труднее не бывает. А потом ничего, пообвыклась. Работала сначала санитаркой, а потом – медсестрой в муниципальном госпитале в Нью-Джерси. Стефку теперь звали Стефани, и она обещала быть красавицей.
Пиаф присылал деньги – небольшие, но аккуратно. А она отсылала в Италию толстые конверты со Стефкиными фотографиями. И вообще там, в Италии, Пиаф и Марио вели роскошную, богатую, по ее, Алуштиным, понятиям и письмам Пиафа, жизнь.
В тридцать восемь лет Алушта вышла замуж за коллегу, врача из своего госпиталя, американца Джефри. У него был хороший дом в Вестчестере и приличный счет в банке. Стефани он полюбил всей душой. Алушта с годами стала очень стильной: фигура та же, не испорченная родами, свои блестящие волосы она теперь красила в медно-рыжий цвет и носила очки с дымкой – не видно морщин.
Пиаф с Марио приезжали в Америку каждый год. Пиаф был все такой же субтильный подросток, если не разглядывать лицо. Всякий раз они впятером снимали на неделю дом на Кейп-Коде – на океане. Вечерами делали барбекю и пили некрепкое американское пиво. Восьмилетняя Стефани нещадно кокетничала с Марио. Он и вправду был красавец. Все друг друга очень любили.
Алушта сидела на балконе в полотняном глубоком шезлонге и, глядя на эту компанию, думала: а если бы тогда актер не бросил ее, а Ленчик – Пиафа? А если бы они не поехали тогда в Сочи? А если бы не пришло приглашение от дальних родственников? Страшно подумать, что бы было, если бы... Ох, если бы да кабы, вздыхала Алушта и улыбалась.
А что касается тряпок, то Алушта почему-то к ним абсолютно остыла. Даже странно. Почему? Может, от такого изобилия?
Машкино счастье
Машка Терентьева – ее еще называли «Машка-мышь» или «Машка маленькая» – торопилась на дачу – ведь теперь у нее там появился предмет тайного обожания. Соседка-художница.
Художница появилась в их старом дачном поселке не так давно, и как досталась ей старая генеральская полуразрушенная, но все еще необыкновенная дача, никто толком не знал. Когда-то этот дом был, пожалуй, самым примечательным в поселке – двухэтажный, с крохотной круглой мансардой наверху, выкрашенный в белый, такой непрактичный для дачи цвет. Этот величественный белый дворец (кто знал тогда об извращенных вкусах появившихся спустя лет сорок нуворишей?) возвышался над неловкими и убогими домишками поселка, и его первенство никто и не думал оспаривать.
Владелец дома, старый генерал, ходил по участку в поношенных зеленых брюках с лампасами, с носовым платком на голове, завязанным с четырех углов на смешные узелки. Жена его, которую, естественно, называли генеральшей, барыней отнюдь не была и хлопотала днями на участке, окучивая крупную клубнику и лелея кусты разноцветных пионов – от белых до темно-бордовых. Были они бездетны.
Сначала ушел генерал, а следом, спустя полгода, – его тишайшая жена. Многие годы на дачу никто не приезжал. Дом ветшал, зарастали бурьяном грядки с сортовой клубникой, и вырождались красавцы пионы. На генеральскую дачу многие клали глаз, но найти концы не удавалось никому – близких родственников у генерала не оказалось. И все вздыхали, проходя мимо некогда роскошной дачи, и качали головами: дескать, вот добро-то пропадает. А другим людям век ютиться в маленьких, хлипких домишках с сильно разросшимися семьями.