Шрифт:
Это время было для него периодом высокой творческой продуктивности. Сразу же после «Приговора» он начал писать рассказ, главного героя которого звали Густав Блейкельт, повествовавший о «простом человеке с правильными привычками», умершем в возрасте тридцати пяти лет. «Боже упаси меня писать по принуждению», – дважды написал Кафка в своем дневнике. И «прилив крови к голове, и это бесполезное, бездейственное прошлое! Вот что ужасно!» У Баума он прочитал нам «Приговор» со слезами на глазах. «Жизненность этого рассказа подтвердилась». Эти строгие слова самоосуждения редко звучали в устах Кафки. В мае 1913 г. он пытался достичь успокоения работой в саду. 1 июля он писал: «Желаю покоя и одиночества. Может, найду это в Риве». Но от 3 июля мы находим: «Как расширяется существование благодаря браку! Фраза в духе поучения». 21 июля он сам составляет список аргументов «за» и «против» брака. После этого списка идут волнующие душу пронзительные восклицания: «Как я жалок!» и «Какое несчастье!». Вот список его аргументов:
«1. Неспособность одному переносить жизнь, не означающая неспособность жить; мне даже непонятно, как я смогу с кем-либо жить, но я не могу выносить напора моей собственной жизни, властного желания писать, бессонницы, приближения сумасшествия. Может быть, союз с Ф. даст мне возможность сопротивляться.
2. Все побуждает меня размышлять: каждая шутка в юмористической газете; каждое упоминание о Флобере и Грильпарцере; вид ночных рубашек, лежащих на кровати родителей; женитьба Макса. Вчера Н. Н. сказала: «Все женатые мужчины (из наших знакомых) счастливы, я этого не понимаю». Когда она это произнесла, я снова почувствовал страх.
3. Я должен быть долгое время один. Все, чего я достиг, – результат только одиночества.
4. Я ненавижу все, что не связано с литературой. Мне скучно вести разговоры (даже о литературе), мне ужасно скучны печали и радости моих родственников. Разговоры уничтожают важность, серьезность и правдивость всего, чего они касаются.
5. Страх перед соединением с кем-либо. После этого я уже никогда больше не смогу быть один.
6. Перед моими сестрами, особенно в юности, я часто представал совсем иным человеком, чем перед другими людьми. Я был перед ними бесстрашным, сильным, неожиданным – таким, каким я бываю только тогда, когда пишу. Если бы я мог быть таким перед всеми благодаря жене! Но не будет ли это происходить за счет моей литературной работы? Только не это!
7. Оставаясь холостяком, я, может быть, когда-нибудь и ушел бы со службы. Но я никогда не смогу сделать этого, будучи женатым».
13 августа он сделал запись: «Может быть, уже все кончено и мое вчерашнее письмо могло быть последним письмом Ф. Это было бы, без сомнения, правильно. Как я сейчас страдаю, как будет страдать она – это ничто по сравнению с теми муками, которые предстояли бы нам вместе. Я постепенно соберусь с силами; она выйдет замуж, это – единственный выход. Мы не сможем вдвоем прорубить дорогу в скалах, достаточно того, что мы целый год плакали и мучились над этим. Она поймет это из моих последних писем. Но если все же она не поймет, мне, конечно, придется жениться на ней, поскольку я слишком слаб, чтобы противостоять ее убеждениям о нашем совместном счастье, хотя я и не могу осуществить того, что она считает возможным».
Но дело приняло другое направление. В августе 1913 г. Франц пишет: «Произошло все наоборот. Пришло три письма. Перед последним я не мог устоять, я люблю ее, но моя любовь задыхается под страхом мучений самого себя». 18 августа, во время продолжительной прогулки, он сказал о том, что сделал предложение Ф. Потом, когда я нашел его в детском парке, он дал мне несколько мудрых советов по поводу моих тогдашних терзаний, а затем, уже менее уверенно, стал говорить о своих собственных делах. Я написал в своем дневнике об этом разговоре: «Франц о своей помолвке. Он несчастен. Все или ничто. Его оправдания – чистые эмоции, без анализа, который здесь невозможен. Сложная ситуация, требующая моего пристального внимания. Он говорил о Радешовиче [24] , где было много замужних женщин, наполненных сексуальностью и нерожденными детьми. Уже рожденные дети царили повсюду. Кафка, казалось, готов был покинуть этот мир». О таком же отчаянии можно узнать из его дневника за 15 августа:
24
Санаторий недалеко от Праги.
«Под утро мучения в постели. Единственным способом избавиться от страданий мне кажется прыжок из окна. Мать подошла к моей кровати и спросила, послал ли я письмо, и я ответил еще более резко, чем в прошлый раз. После она спросила, не собираюсь ли я написать дяде Альфреду, и добавила, что он заслужил, чтобы я ему написал. Я спросил: чем он это заслужил? Она ответила, что он посылал телеграмму, писал и вообще хорошо относится ко мне. «Все это неискренне, – сказал я. – Он мне совершенно чужой и меня абсолютно не понимает, понятия не имеет о том, чего я хочу и чем живу». – «Да, конечно, тебя никто не понимает, – ответила мать. – Полагаю, что я тебе также чужая и отец тоже. Мы все желаем тебе только плохого». Конечно, вы все мне чужие, нас связывает лишь кровное родство, но оно ни в чем не выражается. Зла вы, конечно, мне не желаете».
Из этих самонаблюдений я сделал вывод, что моя внутренняя уверенность дает возможность сохранить себя в браке и что брак может быть для меня даже благоприятным шагом. Однако я пришел к такому заключению, находясь на краю окна».
Я закроюсь от всех и буду в одиночестве. Я со всеми поссорюсь и ни с кем не буду разговаривать».
Кафка прочитал антологию Кьёркегора «Книга Судии». Он увидел сходство между судьбой Кьёркегора и его собственной.
В сентябре 1913 г. он нашел убежище в Риве, в Гартунгенском санатории. «Сама мысль о медовом месяце повергает меня в ужас», – писал он мне. У него был любопытный эпизод со швейцарской девушкой, содержание которого остается неизвестным. «Постоянная борьба против того, чтобы выплеснуть это на бумагу. Если бы был уверен, что ее требование ничего не говорить об этом смогло воспрепятствовать моему порыву, я бы его неукоснительно выполнил и был бы доволен». И последние слова: «Слишком поздно! Сладость речами любви. Видя ее в лодке, хочется улыбаться. Это – прекраснейшая картина. Мне постоянно хочется умереть, и единственное, что удерживает меня в живых, – это только любовь».
В ноябре в Праге появилась посланница от Ф., подружка, которая впоследствии стала играть не вполне ясную роль в их отношениях.
Как раз в это время я со всей бестактностью стал рассказывать Францу о моих проектах «Воспитания общности» в сионистском духе. Этот эпизод лишь на короткий момент омрачил нашу дружбу. «Позавчера вечером с Максом. Он становится все более и более странным». И некоторое время спустя пишет: «Что у меня общего с евреями? У меня даже с собой ничего нет общего, мне бы забиться в угол и быть довольным тем, что могу дышать». Его дневник изобилует описанием снов, фантазиями, набросками рассказов, очерками. Все находится в состоянии сильного брожения. Среди всего этого мы находим важную ноту, которая обнажает корни его духовной рачительности и экономии, уводит его от снисходительного отношения к себе, рушит его брачные планы и уводит в царство литературы: «Ненавижу подробный самоанализ. Объяснения душевного состояния, такие, как: вчера я был таким-то; сегодня я такой-то, и причины этого. Это все неправда. Причин найти нельзя. Надо вести себя спокойно, избегать поспешности и жить так, как надо, а не гоняться, как собака, за своим собственным хвостом».