Шрифт:
Он чётко помнит, что, когда лежал в постели, ослабев от поцелуев и стыда, но полный гордой радости, над ним склонялось розовое, утреннее лицо женщины, она улыбалась и плакала, её слёзы тепло падали на лицо ему, вливаясь в его глаза, он чувствовал их солёный вкус на губах и слышал её шёпот — странные слова, напоминавшие молитву:
«Пусть горе моё будет в радость тебе и грех мой — на забаву, не пожалуюсь ни словом никогда, всё на себя возьму перед господом и людьми! Так ты обласкал всю меня и утешил, золотое сердце, цветочек тихий! Как в ручье выкупалась я, и словно душу ты мне омыл — дай тебе господи за ласку твою всё счастье, какое есть…»
Очарованный неведомыми чарами, он молча улыбался, тихонько играя волосами её, не находя слов в ответ ей и чувствуя эту женщину матерью и сестрой своей юности.
В памяти его вставали вычурным и светлым строем мудрые слова дьячка Коренева:
«Брак есть духовное слияние двух людей для ради совокупного одоления трудностей мучительных житейских, кои ежедень, подобно змеям, неотступно и люто жалят душу».
Ему хотелось сказать это Палаге, но она сама непрерывно говорила, и было жалко перебивать складный поток её речи.
В небе разгорался праздничный день, за окном вздыхал сад, окроплённый розовым золотом утренних лучей, вздрагивали, просыпаясь, листья и протягивались к солнцу; задумчиво и степенно, точно молясь, качались вершины деревьев.
На белой коже женщины вспыхнули золотые пятна солнца, она испуганно соскочила на пол.
— Ой, сейчас встанут все, загалдят! Савку-то прозевали, прибегут будить меня — уходи скорее!
Раздетая, она была странно маленькой, ловкой и складной.
Придя к себе, Матвей лёг, закрыл глаза и не успел заснуть, как услыхал крик Пушкаря на дворе:
— Тебе, косолапому бесу, башки своей не укараулить, не брался бы! Чего теперь Савелий-то скажет? Ну, припасай морду!
Имя отца дохнуло на юношу холодом; он вспомнил насмешливые, хищные глаза, брезгливо оттопыренную губу и красные пальцы пухлых рук. Съёжился и сунул голову под подушку.
Четыре дня не было отца, и каждая минута этих дней памятна Кожемякину, — он обладал здоровой и редкой способностью хорошо помнить светлые минуты жизни.
Они сразу выдали людям свой грех: Матвей ходил как во сне, бледный, с томными глазами; фарфоровое лицо Палаги оживилось, в глазах её вспыхнул тревожный, но добрый и радостный огонь, а маленькие губы, заманчиво припухшие, улыбались весело и ласково. Она суетливо бегала по двору и по дому, стараясь, чтобы все видели её, и, звонко хлопая ладонями по бёдрам, вскрикивала:
— Ай, батюшки, забыла!
Широкорожая Власьевна многозначительно и едко улыбалась, Пушкарь крепко тёр ладонью щетину на подбородке и мрачно сопел, надувая щёки.
Однажды после ужина, ожидая Палагу, Матвей услыхал в кухне его хриплый голос:
— Ду-ура!
— Уж дура ли, умная ли, а такому греху не потатчица. Чтобы с матерью…
— С тобой бы, а? Какая она ему мать?
— Как так? С отцом, чай, обвенчана.
— Бес болотный! Кабы у них дети были?
— Что ты говорить, безбожник? А ещё солдат…
— Тьфу тебе!
Матвей слушал, обливаясь холодным потом. Пришла Палага, он передал ей разговор в кухне, она тоже поблекла, зябко повела плечами и опустила голову.
— Власьевна скажет! — прошептала Палага. — Она сама меня на эту дорожку, к тебе, толкала. Надеется всё. Ведь батюшка-то твой нет-нет да и вспомнит её милостью своею…
Матвей не поверил, но Палага убедила его в правде своих слов.
— Мне что? Пускай их, это мне и лучше. Ты, Мотя, не бойся, — заговорила она, встряхнувшись и жадно прижимая его голову ко груди своей. — Только бы тебя не трогали, а я бывала бита, не в диковинку мне! Чего боязно — суда бы не было какого…
Задумалась на минуту и снова продолжала веселее:
— А Пушкарь-то, Мотя, а? Ах, милый! Верно — какая я тебе мать? На пять лет и старше-то! А насчёт свадьбы — какая это свадьба? Только что в церковь ходили, а обряда никакого и не было: песен надо мной не пето, сама я не повыла, не поплакала, и ничем-ничего не было, как в быту ведётся! Поп за деньги венчал, а не подружки с родными, по-старинному, по-отеческому…
— Подожди! — сказал Матвей. — Боюсь я. Может, бежать нам? Бежим давай!
Палага с неожиданной силой сжала его и, целуя грудь против сердца, говорила:
— Хрустальный ты мой, спаси тя господи за ласковое слово!
Глаза её, поднятые вверх, налились слезами, как цветы росой, а лицо исказилось в судороге душевной боли.
Он испугался, вскочил, женщина очнулась, целовала его, успокаивая, и когда Матвей задремал на её руках, она, осторожно положив голову его на подушку, перекрестила и, приложив руку к сердцу, поклонилась ему.
Сквозь ресницы он видел этот поклон и — вздрогнул, охваченный острым предчувствием беды.