Шрифт:
— Молись за него, Мотя! — серьёзно сказала Палага и, подняв глаза вверх, беззвучно зашевелила губами.
Матвей чутко слушал.
— Ладно, — сказал отец.
— Я не поеду, не хочу! — шепнул Матвей.
— Родимый!
— Завтра и поеду! — предложил солдат.
— Сегодня бы! — сказал отец.
— Нельзя, не справлюсь!
— Пушкарь!
— Ай?
— Плохо дело-то!
— Чем?
— Зазвонят в городе…
Матвей невольно сказал:
— Боится людей-то!
— А как же их не бояться? — ответила женщина, вздохнув.
— Вона! — вскричал Пушкарь. — Удивишь нас звоном этим! Ты вот стряпке привяжи язык короче…
— Савку-то вам бы до смерти забить да ночью в болото…
— Что — лучше этого! Ну — иду! Ты, Савелий, попомни — говорится: верная указка не кулак, а — ласка!
— Иди! — крикнул старик.
Отворилась дверь, и Пушкарь, подмигивая, сказал Палаге громко:
— Иди к хозяину!
И, наклонясь, зашипел:
— Ду-ура! Оделась бы потолще. Наложи за пазухи-те чего-нибудь мягкого, ворона!
Палага усмехнулась, обняла голову пасынка, молча поцеловала и ушла.
Солдат взял Матвея за руку.
— Айда!
— Бить он её будет? — угрюмо спросил юноша.
— Побьёт несколько, — отвечал солдат и успокоительно прибавил: — Ничего, она баба молоденькая… Бабы — они пустые, их можно вот как бить! У мужика внутренности тесно положены, а баба — у неё пространство внутри. Она — вроде барабана, примерно…
Беспомощный и бессильный, Матвей прошёл в сад, лёг под яблоней вверх лицом и стал смотреть в небо. Глухо гудел далёкий гром, торопливо обгоняя друг друга, плыли дымные клочья туч, вздыхал влажный жаркий ветер, встряхивая листья.
— Оо-рро-о-о! — лениво рычал гром, и казалось, что он отсырел.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами — один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
Мучительная тревога за неё сжимала сердце, юноша ощущал горячую сухость в горле, ему казалось, что из земли в спину и в затылок ему врастают острые шипы, рвут тело.
Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.
Матвей вскочил с земли, подкинутый взрывом незнакомой ему злобы.
— Больно?
— Ничего! — ответила она серьёзно и просто. — Ты теперь…
Пошатнувшись, схватила его за плечо и прошептала, задыхаясь:
— Пушкаря возьми, — ты не ходи один! Он меня — в живот всё ножищами-то… ребёночка, видно, боится…
— Ну, пусть и меня бьёт, — пробормотал Матвей, срываясь с места.
Слепо, как обожжённый, он вбежал в горницу и, не видя отцова лица, наскакивая на его тёмное тело, развалившееся на скамье у стола, замахал сжатыми кулаками.
— Бей и меня, — ну, бей!
И замолчал, как ушибленный по голове чем-то тяжёлым: опираясь спиною о край стола, отец забросил левую руку назад и царапал стол ногтями, показывая сыну толстый, тёмный язык. Левая нога шаркала по полу, как бы ища опоры, рука тяжело повисла, пальцы её жалобно сложились горсточкой, точно у нищего, правый глаз, мутно-красный и словно мёртвый, полно налился кровью и слезой, а в левом горел зелёный огонь. Судорожно дёргая углом рта, старик надувал щёку и пыхтел: