Шрифт:
Кто-то ворчал:
— Неведомо нам, сколько демонов обступят смертные одры наши в час остатний…
Рядом с Матвеем шагал длинный и похожий на скворешницу Пушкарь в невиданном, тёмно-зелёном мундире с позументами на воротнике и на рукавах, с медными пуговицами на груди и большой чёрной заплатой подмышкой. Иногда он, оборачиваясь назад, поднимал руку вверх и строго командовал:
— Тиш-ша!
Слушались.
Когда стали погружать в серую окуровскую супесь тяжёлый гроб и чернобородый пожарный, открыв глубочайшую красную пасть, заревел, точно выстрелил: «Ве-еч…» — Ммтвей свалился на землю, рыдая и биясь головою о чью-то жёсткую, плешивую могилу, скупо одетую дёрном. Его обняли цепкие руки Пушкаря, прижали щекой к медным пуговицам. Горячо всхлипывая, солдат вдувал ему в ухо отрывистые слова:
— Ничего! Держись! Слушай команду, мотыль! Я, брат, — вот он я!
И всю дорогу, вплоть до двора, солдат бормотал, храбро попирая липкую окуровскую грязь:
— Командир был своей жизни, да! Он? Кабы в другом месте, он бы делов наделал! Лют был на работу! Дом этот купив, что делал, супостат рыжий! И печник он, и кровельщик, и маляр, и плотник — куда хошь! А гляди, какой сад развёл: дерева — красавцы, червя — нет, кора чистая, ни лишаинки! К нему монахини ходили садовому делу учиться, — мастер, ведун! Это, брат, дорогого стоит, когда можешь людей чему доброму научить! Бывало, говорит: не одни цветы да травы, а и человек должен землю украшать — да! Железо ковать, жену целовать — везде поспел! Я, бывало, шутю: Савелий, вон там лес стоит, подь, выкоси его к вечеру! Жили, брат, как надо, правильно! И ты так живи: с человеком — и подерись, а сердцем поделись…
Придя домой, юноша со стыдом почувствовал, что ему нестерпимо хочется есть; он видел, что поминки начнутся не скоро: рабочие остались врывать крест на кладбище, и нищих собралось мало. Тогда он тихонько стащил со стола кусок ситного хлеба, ушёл в сад, там, спрятавшись в предбаннике, быстро съел его и, чувствуя себя виноватым, вышел на двор.
Он впервые увидал так много людей, обративших на него внимание. Девять столов было накрыто на дворе; в кухне Власьевна и Наталья пекли блины, из окна густо текло жирное шипение масла, нищие, заглядывая в окно, нетерпеливо и жадно потягивали носами. Их было несколько десятков, здоровых и калек, и все они, серые, тихие, лениво топтавшиеся по двору, заползая во все углы, показались Матвею противными, как вши. Двор был натискан лохмотьями и набит шорохом голосов, подобным мурлыканью множества кошек. Отовсюду на лицо Матвея падали слащавые улыбки, в уши вторгался приторный шёпот сочувствия, восхищения молодостью, красотой и одеждой, вздохи, тихие слова молитв. Он замечал, как злые и жадные глаза, ощупывая его, становились покорны, печальны и ласковы, — и, обижаясь этой, слишком явною, ложью, опускал голову.
Седые, грязные волосы всклокоченных бород, опухшие жёлтые и красные лица, ловкие, настороженные руки, на пальцах которых, казалось, были невидимые глаза, — всё это напоминало странные видения божьего крестника, когда он проезжал по полям мучений человеческих. Как будто на двор с улиц города смели все отрепья, среди них тускло сверкали осколки бутылок и ветер брезгливо шевелил эту кучу гнилого сора. Только две-три фигуры, затёртые в углах двора, смотрели на всё вокруг равнодушными глазами, как бы крепко связанные бесконечной, неразрешимой думой о чём-то важном.
К Матвею подкатился пузатый человечек с бритым лицом, вытаращил круглые, точно копейки, стёртые глаза, изорванные сетью красных трещин. Размахивая короткой рукой, он начал кричать:
Вотще и втуне наши пени, Приидет смерть с косой своей И в ярый холод смертной сени Повергнет радость наших дней!..А сзади кто-то торопливо совал в ухо Матвея сухие слова:
— Не верь ему, родимый! Он не юродивый, а чиновник, — чиновник он, за воровство прогнан, гляди-ка ты, клоп какой, — у нас тут настоященький есть юродивый…
— Государь мой, — говорил чиновник жалобно и громко, — прошу послушать превосходные и утешительные стихиры, сочинённые дядей моим, знаменитым пиитой и надворным…
Но его оттёрли прочь, поставив перед Матвеем длинного человека, несуразно сложенного из острых костей, наскоро обшитых старой, вытертой, коричневой кожей. Голова у него была маленькая, лоб выдвинулся вперёд и навис над глазами; они смотрели в лицо юноши, не мигая и словно не видя ничего.
— Спой, Алёша, спой песенку! — говорили ему.
Он затопал ногой о землю и стал ворчать, неясно и с трудом выговаривая слова:
Жил Пыр Растопыр. Обежал он целый мир, Копеечек наловил — Смерть себе купил…И снова в ухо юноши кто-то быстро сыпал:
— Об этом тебе бы подумать: он ничего зря не говорит, а всё с намерением, великого подвига человек, тоже купеческий сын…
Матвей задыхался в тесном зловонном плену, но вдруг нищие закачались, их плотная груда поредела.
— Живо за столы, мизгирьё! — кричал солдат.
Матвею хотелось сказать, что он боится нищих и не сядет за стол с ними, противны они ему, но вместо этого он спросил Пушкаря:
— Что ты как толкаешь их?
— Они за толчком не гонятся…
— Они за нас бога молят…
— В кабаках больше…
Кожемякин спросил:
— Ты чего-нибудь боишься?
— Я?
Солдат потёр чисто выбритый подбородок и нерешительно ответил:
— Не знаю. Не приходилось мне думать об этом…