Климонович Николай
Шрифт:
— Я п-подобной ностальгии не подвержен.
— Воскресенская вот. Могла бы не ездить столько раз подряд.
— Конечно. Никто не заставляет.
— И шофер.
— Ч-чувствуешь, д-дышать совсем нечем?
— А мне вот вчера сон снился. Будто я к морю иду. Все по-настоящему: и прибой слышу, и как чайки кричат. И песок теплый-теплый. И в руке у меня ведро почему-то. Будто за водой иду. И никак дойти не могу, потому что песок затягивает… Так и не увидел… Но я перебил вас, вы рассказать обещали.
— Как я отцовскую машину продал? М-могу, но только история-то не гусарская. Скучно будет.
Нет-нет…
— Ну, хорошо. Я г-говорил уже, что покупатель на голову свалился. Я не думал продавать, но две тысячи за такую рухлядь меня купили. Одну мать получила, другую в карман, на Курский и — в первый попавшийся поезд… Тебя вот манят приключения. Я тоже с юности мечтал о путешествиях, но прежде всего потому, что они грезились одинокими. Как ни странно, эта мечта об одиноком и вольном странствии ни единожды не сбылась: сперва мать и отец, потом институт, экспедиции, женился рано… И вот…
Утром — на вокзале в Туапсе. Дождь. Взял такси. Шофер вез километров тридцать, завернули на пустую турбазу у моря. Директор, армянин, замахал руками, когда я спросил комнату, пришлось положить перед ним четвертак. Он брезгливо слизнул бумажку смуглой рукой, позвал кастеляншу. Коттедж на пригорке. Я оторвал доски, которыми была забита дверь, получил от управительницы матрас, постель, выпросил рефлектор и, пообещав шоколад и вина, разжился электроплиткой, настольной лампой, чайником. Очистил комнату от прошлогодних босоножек, обрывков писем Людочке от мамы из Ростова-на-Дону, баночек от крема против загара, тюбиков от крема для загара, к обеду стал владельцем чистенького помещеньица с двумя небольшими окнами, одним — на сиреневые кусты, другим — на нежилого вида дощатый барак, шкафом, двумя тумбочками и тремя кроватями, панцири которых прикрыл постелью, привезенным пледом и одним из одеял. От веранды тропинка вела круто вниз, мимо магазина, в котором торговали ничем, прямо на пляж, покрытый крупной серой галькой. Море вяло шевелилось, елозило по прибрежным камням, мутное и зябкое. Было холодно. На небе — ни просвета. Строго говоря, уже сейчас было ясно, что делать мне здесь ровным счетом нечего… Три дня прошли в тоске. Директор представил меня персоналу дальним родственником. Валяясь на кровати, я представлял себя уродом посреди шумного армянского семейства. С веранды были видны приготовления к сезону. Несколько десятков семей что ни день несли куда-то на гору сумки и кули. Утром кастелянша, похохатывая, управляла двумя пьяными, тащившими огромный шифоньер по направлению к лесу. Она вежливо мне кивнула. Погоды не было. С юга наползали на побережье кислые расхлябанные тучи, над горизонтом был сперва золотистый прогал, но к, обеду все окончательно потонуло в беспроглядном киселе. Даже деревья ждали покрываться листьями. Я читал зачем-то Мельникова-Печерского, пил крепкий чай, но в четыре решился идти в поселок звонить матери, не признаваясь себе, что иду звонить жене. Из этого холода и прибрежной тоски «разрыв представлялся и прозаичней, и трагичней, чем был. Вышагивая вдоль вконец остановившегося моря, от которого против ожиданий не пахло ничем, я ругал себя за то, что не умею жить, и за то, что не поехал в Ялту. Таксофон, разумеется, был сломан. Пришлось заказывать. Я ждал уже около часа, меня не вызывали. Я ткнулся в фанерное окошко. Телефонистка была хорошенькой, мелкокудрявой, с крупной родинкой на лбу, целовалась, сняв наушники, с кривоногим шофером, не так давно подкатившим на каком-то фургоне. Она крикнула душновато: «Ждите». И я покорно ждал еще минут двадцать, пока на улицу не протопали резиновые сапоги, и меня соединили. По первому номеру никто не ответил, по второму мать говорила со мной скорбным голосом, будто я был больной или у меня кто-то умер. Я заверил ее, что отдыхаю прекрасно. Она попросила меня побольше развлекаться, убрав в подтекст, что жена моя дрянь, что она, мать, правильно делала, что не принимала ее в семью, — и я заверил, что развлекусь на все сто. После отбоя я попросил еще раз соединить меня с первым номером, еще раз услышал вялые длинные гудки… Само собой разумеется, напротив переговорного пункта меня поджидал ресторан. Не умея проглотить горький вкус во рту и решив, что коньяк здесь разбавляют, я заказал бутылку. При первых тактах местной музыки я был готов ко всему, выпив половину. Началось козлодрание. Не смущал меня и взгляд кудлатого мужика со стальными зубами, уставившегося из-за длинного стола с происходившим там немудреным банкетом.
Кричали «Листья желтые», под них я выхлестал еще чуть не стакан, глядя на танцующих. Ударник молотил прямо над ухом, тяжко пихался бас. Толстые фиксатые девки перепрыгивали с одной капроновой ноги на другую, не глядя па вьющихся под ними пьяных парней. Кудлатый скалил сталь во рту, переводил взгляд с меня на пляшущих баб. Конечно же, глядя туда же, я заметил, наконец, в просвете между животами и задами девочку, высокую и просто одетую, без поддельных камней на пальцах и косметики. Она танцевала с подругой, низенькой и мазаной, отчего казалась еще выше. Через минуту, прыгая вместе со всеми, я узнал, что ее зовут Светлана, что она учится в деревообрабатывающем техникуме в Краснодаре, а здесь гостит у родителей подруги. Говорить было не о чем. Я заметил ей, что она сильно сутулится. «Это я стесняюсь, что такая высокая», — отвечала она, и мне показался ответ этот милым. Подругу звали Надеждой. Меня предупредили, что провожать неблизко, но чуть позже я уже получал в гардеробе их плащи. С плащами в обнимку наткнулся на кудлатого. Он что-то промычал завязанным туго языком и кивнул на улицу. Мы вышли с подружками на крыльцо, под одинокую в темени лампочку на фасаде, — кудлатый, сверкая зубами, вырвался из дверей за нами. «Я за брата никогда не прощу», — вопил он. За ним в ночь вывалилась и его подруга, вцепилась в его плечо: «Толя, это не он!» «Я за брата никогда не позволю», — продолжал орать тот, выдираясь из ее рук и собственной рубахи, обнажив бледно татуированную грудь, исходя слюной. Я было остановился, но тут Светлана неожиданно и громко заявила: «Да мы только сегодня приехали». И потянула меня вперед. Это было вовремя, ибо кудлатого обступили дружки, которым тоже не терпелось вступиться за попранную честь неведомого брата… Ее «мы» меня тоже умилило. Шли долго и большей частью молча. Подружка уверенно вела нас в кромешной тьме. «Дальше не надо, — деловито сообщила, когда дошли до подвесного моста, — теперь вам так надо идти… Здесь прощайтесь». Мост заскрипел и закачался от ее шагов, она унырнула, мы же принялись прилежно целоваться. Светлана не разжимала зубов и была серьезна. На какое-то мое замечание ответила, что «комплиментов не обожает», и, рассудительно сообщив, что это в последний раз, крепко прижалась зубами к моим зубам. «Увидимся завтра?» — прокричал я, когда она вспорхнула на мост. «Здесь, в одиннадцать». Плащик ее секунду светлел, мост заскрипел, она была такова. Лишь когда мост успокоился, я перестал бесполезно вглядываться. Пошел своей дорогой. Спал прекрасно. Впервые не мерз. Проснувшись, даже помахал руками. Они были у моста с пятиминутным опозданием. Она на сей раз была в джинсах, под легкой кофточкой на спине между лопатками просвечивала пластмассовая застежка. По плану ее подруги сегодня нужно было осмотреть пионерский лагерь. Погода, разумеется, разгулялась, я снял свитер. Идя в гору меж кизиловых кустов, мы приотстали и украдкой целовались. От нее пахло зубной пастой. Лагерь оказался вымершим, пионеров свезли куда-то на экскурсию. Один только раз вдали промаршировал с барабанным боем отряд. Дети были одеты в подобие морских кителей и совершенно однополы. Вожатой не было видно, дети маршировали словно сами по себе, но все прочее было по местам. Бассейн, который нам показала Надежда. Столовая, которую нам показала Надежда. Спортивно-оздоровительный комплекс, коттеджи, дом вожатых, дом обслуживающего персонала, — но влажных своих пальчиков Светлана не отнимала, хоть и слушала гида с послушной миной. К счастью, на повороте Надежда обнаружила знакомых, судя по мордастости, поварих. Сговорились, что ждем ее на пирсе. Лагерь был велик, пирс двухэтажен. В тени свай и сплетений арматуры, внизу, на узеньком переходе, лежал огромный кудлатый пес, поджав под себя хвост, и осмысленно следил за поплавком на удочке хозяина. Мы переступили через него, пес не шелохнулся. В дальнем конце она прислонилась к мокрой от брызг опоре спиной, ладошкой обняла мой затылок. Попутно мы выяснили, что она сирота, воспитывалась у дяди в станице, училась в городе в интернате, хотела поступать в педагогический в Витебске, но испугалась экзаменов. Что, если я ее украду? Ее никто никогда не украдет, если она не захочет. Бывала ли она в Москве? Никогда. Как проводит вечера? На танцах или в кафе с девчонками. Живут ли мальчики в их общежитии? В подавляющем меньшинстве… Эта робкая дань изящному стилю радиопередач меня особенно порадовала. Кроме как по вопросу о краже ее из общежития, разногласий у нас не возникло. Нацеловавшись до рези в моем паху, мы вышли на пляж в рассуждении увидеть Надежду, коли она придет за нами. Сидели на песке, смотрели на прибой. Море, надо отдать ему должное, более или менее ожило, запахло, расшевелилось, шуршало галькой на откате и хлопало о прибрежный утесик. Оно подстраивалось под первые мои о нем воспоминания Пенная пустыня, вечное и бренное… Мы пошли тихонько, сцепившись мизинцами. Эта непрочная связь казалась символической. Мы сделались безличными, а хрупкое это касание над вечным Понтом означало предвечную друг другу предназначенность… Ей я все это преподносил, конечно, в популяризованной форме, предложив отправиться взглянуть, как там я устроился в своей одинокой комнатке, расписав, какие там вокруг цветы, и заливая про сосны, за что немедленно поплатился. По склонам над морем и впрямь, черт их дери, повылезли кое-какие цветочки, и, пока мы шли к моей келийке, она раза четыре заставляла меня ползать по трухлявому обрыву, карабкаться вверх, сползать на заду в куче песка и щебня, раскорякой замирать, уцепившись судорожно за какую-нибудь колючку, собирать для нее весенний букет. Когда добрались до комнаты, я был потен и разгорячен. Принялся было вновь ее целовать, усадив на кровать, но она бесцеремонно забраковала даже самые безобидные ласки. Неловкое движение с моей стороны — и она ушла бы… Чем ее занять — ума было не приложить, к счастью, на моем столе она углядела никелированное распятие в модерном стиле на круглой подставке, которое привез мне из Кракова приятель. Зачем, собирая вещи перед отъездом, я сунул эту штуковину в сумку, трудно сказать, наверное, чтоб не мозолила по приезде глаза и с подсознательным желанием за время поездки от нее избавиться. Сейчас моя гостья благоговейно поставила распятие на свою ладошку. Из Польши, пояснил я и минут пять нес какую-то ахинею о характерности этого изображения для современных католиков, прежде чем объявить, что распятие отныне принадлежит ей. Она посмотрела на меня с выражением ужаса. Я почувствовал себя уязвленным ролью богатого дядюшки; я великодушно пояснил, насколько рад, что оно ей нравится. «Оно вам дорого», — пролепетала она, но я, не желая набивать себе цену, открыл было рот, чтоб уверить ее, что вещь эта недорогая, из магазинчика сувениров для туристов, пустячной цены, как ужаснулся себе. Она спрашивала не о том, вещица в ее глазах имела ценность иного рода.
Море тяжко вздымалось, ахало, с гулом расплескивалось под дорогой. На возвратном пути — уже смеркалось — она трогательно прижимала безделку к груди. Думаю, если б я сейчас заикнулся украсть ее, она бы промолчала. Пока мы блуждали по поселку в поисках дома подружки, совсем стемнело. Дом оказался и вправду у черта на рогах. Мы целый день не ели. Я умирал с голоду, пока мы переходили бесчисленные мостики, сворачивали в проулки, пробирались садами. Она оставила меня, наконец, на скамейке у палисадника перед мазаным низким домиком с наличниками на окнах и сиренью, касавшейся стекол. Я опасался, что явится и Надежда, но Светлана вернулась одна с пирожками, обернутыми теплой липкой бумагой, уже без распятия, а в большом платке, наброшенном на плечи. Села рядом. Тесно прижималась, пока я жевал… Мы провели на скамейке часа три. По переулку лишь однажды проехал мотоциклист, обдав светом фар, и она отлепилась от меня, стянула на груди концы платка. Небо расчистилось. Повсюду на нем горели смутные по-весеннему звезды. Вышла луна. Заборов не стало видно в тени матово-черных кустов, сквозь которые голубоватые стены дома едва светились. Удалось выведать, что «ее парень» гулял с ней с девятого класса интерната, а теперь служит в Витебске. География ее педагогических интересов таким образом прояснилась, но после этого мы в Витебск уж не возвращались. Она скоренько обучилась жарко дышать мне в шею, выгнув тело, что-то пошептывать, обнимать мою голову худыми длинными руками, клоня мое лицо к своей груди. На клочке маслянистой бумаги ее лапкой огрызком черного карандаша был нацарапан краснодарский адрес. Название улицы я запомнил — Овчинникова. Раньше она называлась Мокрой, добавила Светлана. Этот комментарий сказал мне больше, чем предыдущие объятия. Она верит, что я не только напишу, но и приеду, иначе зачем мне старое название. Впрочем, она, скорее всего, сказала это без задней мысли, а вполне простодушно, но мне хотелось, чтобы я не ошибался. Луна светила в ее лицо. Оно было юным. Глаза блестели. Мы оба были одиноки. Мы оба осиротели. И каждый из нас кого-то ждал. Я ждал ее… Обратной дороги я не нашел бы нипочем, если бы не громкий прибой в темноте. Море кипело, я шел берегом, окутанный водяной пылью. Дома допил приобретенную третьего дня бутылку вина, обнаружил забытые ею цветы, устроил их в банку, вывалив зеленый горошек за черное окно, невесть с чего сел за письмо к ней, заснул полуодетым, это же письмо видел и во сне, два дня цветы охаживал, меняя воду, собрал сумку и, не сказавшись родственнику, дал деру на автобусную остановку. Попал в перерыв, ближайший автобус отходил после обеда. Я пошел в тот самый ресторан. Выпил оглушающе много, чтоб хватило духу взять на такое расстояние такси. Машина оказалась туапсинская, шофер запросил до Краснодара пятьдесят рублей. Я не торговался. Пока скользили серпантином вдоль моря, располосованного под ярким солнцем, я придумывал — как все будет. Сперва номер в гостинице. Техникум к черту. Будет приходить ко мне по утрам. Неделя счастья. В Москву вместе. Живем на даче. В экспедицию беру ее с собой. Дикие места, дикая природа… Во что и на что я ее одену — на это фантазии и сил не хватило; едва море исчезло из вида, я заснул.
Проснулся в сумерках. Мы подъезжали. Редко светились на окраинах первые огоньки. Меня высадили на автовокзале, я пересел в городское такси. Было муторно, неспокойно, вдобавок таксист улицы Овчинникова не знал. Я назвал Мокрую, страшась, что и такой не окажется. Оказалось — ехать на другой конец. Не надо было в машине спать… Миновали центр — в огнях, витринах, запетляли по задам… «Вот Овчинникова», — брюзгливо сказал шофер. Машина стала. Пока я рылся в бумажнике, шофер все смотрел куда-то, вывернув голову. Потом буркнул: «Ишь, разорались». Посмотрел и я. На другой стороне полыхал большой пожар. Яркие отблески были на крыльях машины. Оставив сумку, распахнув дверцу, я побежал туда. Горел кособокий одноэтажный дом. Только что с треском подломились перекрытия, бенгальский сноп еще летал и вился под богатыми кронами темных деревьев, гас в черноте, присыпая золой облитые оранжевым нижние ветви. В радиусе тридцати метров все было видно до черточки. Небольшая толпа держалась от огня в отдалении, я встал за спинами, но лицу и здесь было жарко. Впереди толстая женщина громко и гортанно причитала. Мясистое лицо ее было багрово, растрепаны черные волосы. Скорей всего, она была армянка, хозяйка дома. За руку она держала девочку. Та не плакала отчего-то, а задумчиво смотрела в огонь. Женщина кричала на одной ноте одни и те же слова. Еще четверо ребятишек держались за подол ее платья, один же путался в ногах отца, сутулого и худого, буднично обсуждавшего с другими мужчинами причины пожара. «Теперь новую квартиру дадут, — угрюмо сказал таксист, оказавшийся рядом и неприязненно наблюдавший пожар, стоя со мной обок. — Большую небось, детей-то вон сколько… Этот четвертый дом, а ваш вон». Я посмотрел, куда он показал. В окнах трехэтажного кровавого кирпича здания белело множество лиц. За красными стеклами светлели и очертания плеч, спин, видно, обитатели общежития повскакали с постелей в одних рубашках… Нутро горевшего дома точно вывернулось. Окна повылетели, из-за обугленной двери торчал угол железной кровати, которую не успели вынести, и можно было заметить, что панцирная сетка раскалилась докрасна. Женщина все кричала. Ее крики обсуждались в толпе. Можно было понять, что она оплакивает шифоньер с бельем, предназначавшимся в приданое старшей дочери. «Шифоньер не дадут, — заметил таксист, — квартиру получат, а шифоньер тю-тю». Домишко Вдруг надорвался всей утробою, заскрежетал словно зубами, внутри его ухнуло, передняя стена стала оседать и валиться назад, стали видны на задней тлеющие коврики, обметанные дымом. Толпа ахнула. Армянка заголосила; дети разом заплакали, хозяин объяснял что-то, размахивая руками, и стена рухнула, сверху посыпались ало полыхающие головешки, домишко еще больше скривился, округа осветилась ярче, груда скарба высветилась до последней тряпочки и обрисовалась с противоестественной рельефностью, а где-то раздалась сирена пожарной машины. Я снова посмотрел на дом номер шесть по Овчинникова, прежде Мокрой. За пламенеющими слюдяными стеклами нельзя было разобрать, которое из десятков лиц ее лицо. Там были многие лица многих Светочек и многих Надежд, много белых сорочек с многими плечиками и девичьими грудями под ними, много стальных крестиков на многих шеях и много пар глаз, лихорадочно впитывающих груду спасенного добра, остов чужого жилища, угол большой кровати, чужих чернявых озаренных детей. «В аэропорт», — сказал я таксисту и пошел к машине. «Так бы сразу, — бодро отозвался он, идя следом, а то Овчинникова. А кто ее знает, где такая. Все переименовали, ничего не найдешь». В голосе его было удовлетворение, но я не слушал его. Я чувствовал себя, говоря ее словами, в подавляющем меньшинстве. К тому же днем я пил почти без закуски, и от этого теперь начиналась изжога.
Говоривший замолчал, и долго не было слышно ни слова, и Ему показалось, что теперь будет тишина.
— Это… все? — нарушил молчание другой.
— Да. Я тогда улетел в Москву. Потом вот сюда.
— А она? Так ее и бросили?
— К-кого?
— Ну, эту девушку.
— Я думал — ты о моей жене… И что значит бросил: это ж минута была, весна…
— Ведь и я тоже, — сказал второй, будто не слушая, про себя. — Все к черту послал.
— Т-ты?
— Ну да. Университет, мамочку с папочкой. Уехать хотел. С биологами, правда, собирался, а папаша вот к вам засунул.
Первый молчал, слушал, наверное, но смотрел в сторону, и Ему казалось, что смотрит первый на Него. Зачем они нападают?
— Я хотел в университет. Ночами занимался, чтоб поступить. И что: преподают скучно, студенты на лекциях в морской бой играют или в карты. Я думал, особая жизнь будет, а жизни никакой нет. Дышать нечем, как вот здесь. Вялое всё какое-то, не праздничное… Поэтому, наверное, и товарищества нет. Каждый сам по себе…
— А зачем б-бросил-то, я не понял. Хотел же биологом стать?