Бродский Иосиф Александрович
Шрифт:
Теперь экспозиция завершена, и остановись стихотворение здесь, у нас уже был бы хороший текст, как бы рисунок с натуры, которые в изобилии встречаются у многих поэтов. Ибо часто стихи, темой которым служит природа, по сути дела — растянутые экспозиции, которые не добрались до конечной цели, ибо их сбило с пути, так сказать, удовольствие от уже достигнутой фактуры.
Ничего подобного у Гарди никогда не происходит. Он как будто всегда знает, какую преследует цель, и удовольствие для него — не принцип и не существенное в поэзии качество. Он не стремится к небывалой звучности и оркеструет свои строки достаточно бедно, покуда дело не доходит до ударной строки или же до главной мысли, которую пытается утвердить стихотворение. Поэтому его экспозиции не особо сладкозвучны, а если таковыми и оказываются — как в “Дрозде в сумерках” — то это случайная удача, а не сознательное намерение. У Гарди главное происшествие в стихотворении всегда случается ближе к концу. В основном возникает впечатление, что стихи для него всего лишь средство передвижения, оправданное и, может быть, даже освященное местом назначения данного стихотворения. Слух у него редко работает лучше, чем зрение, но оба — хуже, чем интеллект, который их подчиняет, порой жестоко, своим целям.
Итак, на данный момент перед нами картина полного запустения: человек и пейзаж, закованные каждый в свою смертную обреченность. Следующая строфа дает нам ключ:
At once a voice arose among
The bleak twigs overhead
In a full-hearted evensong
Of joy illimited;
An aged thrush, frail, gaunt, and small,
In blast-beruffled plume,
Had chosen thus to fling his soul
Upon the growing gloom.
Внезапно голос взлетел среди
Черных сучьев над головой
В самозабвенной вечерне
Безграничной радости;
Старый дрозд, худой, тщедушный, изможденный,
С взъерошенными перьями,
Решил таким образом выплеснуть душу
В сгущающийся мрак.
Для читателя, интересующегося Гарди, это — не строфа, а клад. Давайте проследим за ее внешней канвой и посмотрим, куда клонит наш поэт. Он клонит к тому, чтобы показать нам выход из тупика предыдущей строфы. Из тупика можно выйти только вверх или вспять. Слова “arose” (“взлетел”) и “overhead” (“над головой”) говорят нам, какой путь выбирает наш поэт. Он полным ходом набирает высоту; в сущности, он выбирает вознесение, подлинный взлет с явными церковными ассоциациями. В этом взлете примечательна, однако, скованность, сопровождающая лирическое разрешение в строках “In a full-hearted evensong/ Of joy illimited” (“В самозабвенной вечерне/ Безграничной радости”). Эта скованность видна в дактилическом спаде, различимом и в “evensong” (“вечерня”) и в “illimited” (“безграничный”): словам этим предшествует цезура, они словно не произнесены, а выдохнуты, как будто строки, которые начинаются как утверждение, в гортани поэта размываются до предположений.
Это отражает не столько понятные трудности, которые возникают у агностика, прибегающего к церковному словарю, сколько подлинную скромность Гарди. Другими словами, взлет веры ограничен здесь всей тяжестью сомнений говорящего в своем праве использовать эти средства набора высоты. “An aged thrush, frail, gaunt, and small,/ In blast-beruffled plume” (“Старый дрозд, худой, тщедушный, изможденный,/ С взъерошенными перьями”) — это, конечно, автопортрет Гарди. Со своим знаменитым орлиным профилем, с хохолком волос, развевающихся над лысой макушкой, — судя по сохранившимся фотографиям, он и вправду был похож на птицу, особенно на склоне лет. (“Gaunt” [“худой, изможденный”] — излюбленное его словечко, настоящий фирменный знак, хотя бы потому, что оно совсем не георгианское.)
Так или иначе, вдобавок к тому, что птица здесь ведет себя, как поэт, она еще и внешне его напоминает. Это открывает нашему поэту дверцу в мир птичьих чувств, что в результате порождает одну из самых замечательных строк в английской поэзии двадцатого века.
Оказывается, старый дрозд с не слишком привлекательной внешностью
Had chosen thus to fling his soul
Upon the growing gloom.
Решил таким образом выплеснуть душу
В сгущающийся мрак.
Если говорить о выборе слов, то лучше “fling” придумать ничего невозможно. Учитывая подразумеваемое внешнее сходство между птицей и поэтом, эти две строки, говорящие о реакции птицы на действительность, то же самое говорят и о поэте. И если бы нам пришлось определить философию, на которой основана эта позиция, нам, несомненно, пришлось бы отчаянно колебаться между эпикурейством и стоицизмом. К счастью, для нас терминология не является самым насущным вопросом. Гораздо более насущна необходимость воспринять эти две строки, впитать их в себя — скажем, на темное время года.
Остановись стихотворение здесь, у нас был бы незаурядный образец нравственного урока. Они очень редки в поэзии, но все же они случаются. Кроме того, превосходство царства животных (особенно птиц) в поэзии принимается как аксиома. В сущности, представление об этом превосходстве — один из самых характерных атрибутов поэзии. Замечательно в “Дрозде” то, что поэт практически вступает в борьбу с этим представлением, которое он и сам когда-то воспринял и теперь пытается по ходу стихотворения навязать другим. Более того, делая это, он почти вступает в борьбу с самыми замечательными из когда-либо сочиненных им строк. На что он надеется? Что им движет?
Трудно сказать. Может быть, он не отдает себе отчета в собственном успехе, а увидеть это ему мешает его склонность к метафизике. Другое объяснение, почему здесь он решает написать четвертую строфу, — родственное этой склонности чувство симметрии. Пишущий формально организованные стихи всегда предпочтет четыре восьмистрочных строфы трем, и не нужно забывать о том, что в Гарди жил церковный архитектор. Четверостишия можно уподобить эвфоническим строительным блокам. Как таковые, они часто порождают порядок, который наиболее удовлетворителен, когда делится на четыре. Экспозиция в шестнадцать строк естественно (для интеллекта, слуха и глаза нашего поэта) требует как минимум такого же числа строк в остальном тексте стихотворения.