Шрифт:
Хайнц в растерянности поглядел на офицера. Штернберг отошёл к окну: там, за спинкой готического трона, на подоконнике стояла целая тарелка с яблоками. Он взял одно.
— Ловите!
Хайнц дёрнулся вперёд, поймал в пригоршню.
— Думается, вы мне подходите. Окончательный список я зачитаю завтра. Идите.
Хайнц вопросительно оглянулся на замершего у дверей Послушника.
— Да, и ещё — вы хотите жить долго? — внезапно спросил от окна Штернберг.
— Да, конечно, — недоуменно ответил Хайнц.
— Тогда немедленно бросайте курить.
— Да я… я же так, иногда только… — пролепетал Хайнц, заикаясь. Уже не было сил удивляться.
— Всё равно бросайте, — сурово оборвал его Штернберг. — У вас лёгкие слабоваты. Но это вам нисколько не повредит, если будете вести здоровый образ жизни.
Послушник вывел Хайнца из кабинета, слегка подтолкнув его, непрестанно оборачивавшегося, в спину. В приёмной Хайнц наткнулся на панический взгляд Хорста Зайглера, сидевшего за столом над анкетой. Хайнц через силу улыбнулся товарищу — как ему самому показалось, ободряюще — на самом же деле дрожащей улыбкой полупомешанного.
Послушник быстро повёл Хайнца в третью дверь, затем по короткому коридору и по винтовой лестнице, скупо освещённой узкими окнами. Хайнц почти ничего не замечал вокруг. Всей душой он был ещё там, в кабинете, стоял, задрав голову, и ошалело глядел на ухмыляющегося офицера. Хайнц запоздало разозлился на себя за тупость: и чего торчал там, как пень, хоть бы раз улыбнулся в ответ, и нечего было трястись и заикаться — ведь ясно же, что никакие земные законы в покоях Штернберга не действуют, и можно было б говорить с ним сколь угодно откровенно, он бы всё понял, он же людей насквозь видит…
Холодный уличный воздух, плеснувший в лицо, несколько отрезвил Хайнца. Он взглянул под ноги — как раз вовремя, чтобы не оступиться на неровных сколотых ступенях крыльца.
— До казармы, думаю, сами дойдёте, — улыбнулся Послушник.
Хайнц обернулся — тяжёлая дубовая дверь уже закрылась. Он остался один. Посмотрел на серую скалу дворца, уходящую в бледное стремительно плывущее на запад небо, и вдруг почувствовал, что держит в руках некий предмет: большое глянцевое яблоко.
Адлерштайн
20 октября 1944 года
Швырнув суконку в угол, Хайнц плюхнулся на ближайшую койку. Оказалось — на койку Гутмана. Тот подскочил, залопотал что-то. Назло ему Хайнц вытянул ноги в ботинках прямо поверх одеяла и буркнул:
— Цыц, гнида. Уши поотрываю и псам скормлю. Дристун вонючий.
Накануне Гутман с Хафнером отличились. Ближе к вечеру, сговорившись, побежали стучать самому коменданту, и на кого — на оберштурмбанфюрера Штернберга! Неизвестным осталось, чего именно офицер наговорил этим шептунам, но повод капнуть был, по их мнению, важности поистине вселенской. Комендант спокойно выслушал доносчиков, после чего лично заявился в ту отгороженную часть казармы, где обособленно обитало отделение Фрибеля, и сделал солдатам строжайшее внушение. Суть внушения заключалась в том, что господин Штернберг, особоуполномоченный рейхсфюрера, является птицей столь заоблачного полёта, что сам прекрасно знает, о чём ему можно говорить и о чём нет, а вот некоторые самонадеянные рядовые, пыль под штернберговскими сапогами, как раз запросто смогут загреметь за колючку, если будут раскрывать свои слюнявые рты для огульной критики уполномоченного. В продолжение суровой тирады коменданта Гутман с Хафнером последовательно краснели, бледнели, зеленели, тряслись как припадочные, а под конец стали переминаться с ноги на ногу, будто проверяли, не мокро ли у них в штанах. За этими метаморфозами Хайнц наблюдал с нескрываемым злорадством.
Вообще же, вечером все были на удивление молчаливы. Никто ни о чём даже и не пытался спрашивать. Казалось, будто отделение вернулось с исповеди: все избегали смотреть друг другу в глаза.
Разговорились лишь на следующий день, утром. Фрибель, с вечера надравшийся как сапожник, решил до обеда устроить своим солдатам второй раунд уборки, но по причине явственной неспособности держать себя в вертикальном положении, а уж тем более надзирать за чёртовой дюжиной халявщиков, махнул на всё рукой и противоуставно пошёл досыпать, ориентируясь на указания взводного относительно того, что отделение понадобится оберштурмбанфюреру не раньше полудня. Солдаты лениво побродили с тряпками в руках, а затем расселись по койкам и табуретам.
Первым заговорил Эрвин — возжелал блеснуть эрудицией:
— Вы обратили внимание на его жезл? Эта штука сверху, золотой круг с крыльями, — вообще-то совсем не германская. Похожа на древнеегипетский символ Солнца. А в зороастризме это — символ бессмертной души человека.
— В зоро — чего? — не понял Радемахер.
— В зороастризме, говорю.
— Вот ещё дерьмо какое-то. А этот косой просто двинутый, вот и всё.
— Неправда, — улыбнулся Эрвин. — Умнейший, между прочим, человек. Беседа с ним доставила мне огромное удовольствие.
— Беседа? — поперхнулся Радемахер.
— Да, именно, — Эрвин сиял от гордости. — Я не удержался, задал несколько вопросов, и господин Штернберг любезно на них ответил.
Все так и уставились на храбреца. Эрвин сделал попытку изобразить на лице эдакую прохладненькую небрежность — мол, ничего особенного, со дня призыва только и делаю, что рассуждаю с офицерами о высших материях, — но получалось у него плохо. Он прямо-таки светился ликованием. Хайнц тоже вытаращился на приятеля, чувствуя спиной колючий холодок — первое прикосновение убийственной зависти.