Гуардини Романо
Шрифт:
Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно.
Вы надеетесь дойти до такой минуты?
Да.
Это вряд ли в наше время возможно, — тоже без всякой иронии отозвался Николай Всеволодович, медленно и как бы задумчиво. — В Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет.
Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.
Куда ж его спрячут?
Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме».
Здесь четко выступает то, о чем идет речь: особый характер преобразованной, обретшей самостоятельность конечности, не «будущая вечная», а «здешняя вечная» жизнь. Само «время» «будет вечно».
Новый аспект той же темы раскрывается в противопоставлении добра и зла:
«Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов?»-спрашивает Ставрогин. «Да, очень счастлив», — отвечает тот. Ставрогин напоминает, что еще совсем недавно Кириллов огорчался и сердился, и слышит в ответ: «Я еще не знал тогда, что был счастлив». Это счастье порождается, следовательно, всей совокупностью экзистенционального опыта и может быть вызвано в каждом конкретном случае любой деталью бытия, например листом с дерева, принесенным ветром. «Это что же, аллегория?» — спрашивает Ставрогин. — «Н-нет… зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош. Все хорошо». — «Все?»-переспрашивает Ставрогин с сомнением. И Кириллов подтверждает: «Все. Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это всё, всё! Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту». И снова: «Все хорошо, все. Всем тем хорошо, кто знает, что все хорошо… Вот вся мысль, вся больше нет никакой!»
Тот факт, что «все хорошо», недвусмысленно свидетельствует о возникновении нового сознания. Это новое сознание располагается там же, где и сама новая конечность. Его содержание, его доводы не могут быть ни поняты, ни оправданы с позиций современного бытия; они являются лишь вместе с самим новым бытием и представляют собой не что иное, как его самоосознание. В нем преобразованная конечность постигает себя самое, оказываясь по ту сторону напряженности, так мучившей ее ранее, по ту сторону добра и зла.
И наконец, Кириллов так характеризует в этой связи свое экстатическое состояние (объясняемое собеседником близостью эпилептического припадка):
«Постойте, бывают с Вами, Шатов, минуты вечной гармонии?..
— Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: «Да, это правда, это хорошо». Это… это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, о — тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд — то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически».
Эти слова с большой силой и наглядностью передают описываемый Кирилловым процесс онтического преображения, преобразования в чувство.
Поступок, который Кириллов хочет совершить по велению внутреннего долга, есть действие религиозное. Оно ведет к спасению, к рождению заново, — то ли только для других, то ли и для него тоже (это остается неясным), но для других — во всяком случае. «Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически».
В дальнейшем к спасительному познанию можно будет приходить не только путем самоубийства: «Если сознаешь — ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие».
Неясно также, должны ли все покончить с собой, или спасительный поступок одного возведет всех на новую ступень сознания по другую сторону добра и зла; должна ли прекратиться всякая жизнь [29] , или начнется новое существование. Любую из этих альтернатив можно было бы подкрепить цитатами. Мысль становится туманной, фантасмагорической — если только сама эта неопределенность не служит формой выражения сущностной аморфности становления, или, вернее, предопределенности, потенциальности, претерпевающей развитие.
29
Сюда можно отнести странное замечание, которое делает Кириллов, когда Шатов рассказывает ему, что его жена вот- вот родит: «Очень жаль, что я родить не умею, то есть не я родить не умею, а сделать так, чтобы родить, не умею… или… Нет, это я не умею сказать». Это может означать лишь одно: я хотел бы, чтобы люди поняли, что продолжать рожать не стоит, и отказались от этого. То же далее: «Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как ангелы Божии. Намек».
Во всяком случае, речь здесь идет о действии религиозного характера. С него в истории начнется новое летосчисление, так же как до сих пор ее делили на то, что произошло «до и после Рождества Христова»: «Кто победит боль и страх, тот сам станет Бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое… Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения Бога и от уничтожения Бога до…
До гориллы?
… До перемены земли и человека физически».
Важно, что здесь выявляется отношение Кириллова к Христу. Когда он заявляет, что все узнают о его поступке, он ссыляется на слова Христа: «Вот он сказал.
И он с лихорадочным восторгом указал на образ Спасителя, перед которым горела лампада. Петр Степанович совсем озлился.
В Него-то, стало быть, все еще веруете и лампадку зажгли; уж не на «всякий ли случай»?
Тот промолчал.
Знаете что, по-моему, вы веруете, пожалуй, еще больше попа.
В кого? В Него? Слушай, — остановился Кириллов, неподвижным, исступленным взглядом смотря пред собой. — Слушай большую идею: был на земле один день, и в средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: «Будешь сегодня со мною в раю». Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: Этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без Этого человека — одно сумасшествие… А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек?»