Гуардини Романо
Шрифт:
Здесь ощущается глубокая связь с Христом. «Вот Он сказал» — это лучший аргумент. Что же до «большой идеи», то она состоит в следующем: Он, смысл и суть нынешнего мира, не сумел спасти его, ибо был ограничен рамками этого существования. Природа, нынешний материальный мир, современное бытие оказались сильнее, чем Он. Следовательно, должен прийти другой и иначе взяться за дело: вскрыть ложь и расшатать основы этого самого бытия. В роли «другого» и выступает Кириллов.
Его мысли постоянно соскальзывают в сферу безумного. Более того, они погрязают в болоте недостойного.
Уже одно то, что Кириллов опутан сетями этой организации, свидетельствует не в его пользу: чего стоит хотя бы присутствие Петра Верховенского! Самоубийство Кириллова под руководством этого чудовища не только невыразимо страшно, но и позорно. Однако, с позиций Достоевского, это еще ни о чем не говорит, — ведь самые глубокие вещи являются у него из тех задних дворов, где обитает сомнительное. Но даже в пределах такой диалектики совсем не одно и то же, говорят ли глубокие вещи такие люди, как Федор Карамазов, Лебедев и Мармеладов, или Кириллов, руководствующийся волей такого, как Верховенский. Ведь акт самоубийства должен знаменовать собой окончательный — в религиозном смысле — распад бытия и зарождение нового смысла существования на пепелище старого. В то же время этот акт означает: не нужно никакого аналитического взгляда, чтобы это увидеть — глубочайшую эротическую самоотдачу. Речь идет о Боге и о самом глубинном отвержении себя самого; поэтому всё должен был бы окутать покров стыда. Здесь же во всем этом есть нечто ужасающе бесстыдное [30] . Ведь если нечто до боли сокровенное отдается во власть такой низости, то это воспринимается как страшная проституция. Быть может, сам Кириллов сказал бы в ответ: «Все равно». Но к грязи это не должно относиться!
30
Насколько же все-таки сцены Достоевского зачастую лишены стыдливости для нашего восприятия. Но это, впрочем, связано с неустойчивой структурой личности его образов
А потом все действительно тонет в страшном, уродливом гротеске.
Кириллов чувствует, что момент настал. Петр Верховенский его смертью хочет прикрыть собственные грязные махинации и торопит его. Кириллов, для которого теперь уже ничто не может иметь значения, должен оставить письменное признание в том, что он убил Шатова. Сначала он сопротивляется, но «вдруг совсем неожиданно» кричит «в решительном вдохновении»:
«— … диктуй, все подпишу. И что Шатова убил подпишу. Диктуй, пока мне смешно. Не боюсь мыслей высокомерных рабов! Сам увидишь, что все тайное станет явным! А ты будешь раздавлен… Верую! Верую!
Петр Степанович схватился с места и мигом подал чернильницу, бумагу и стал диктовать, ловя минуту и трепеща за успех.
«Я, Алексей Кириллов, объявляю…»
Стой! Не хочу! Кому объявляю?
Кириллов трясся как в лихорадке. Это объявление и какая-то особенная внезапная мысль о нем, казалось, вдруг поглотила его всего, как будто какой-то исход, куда стремительно ударился, хоть на минутку, измученный дух его:
Кому объявляю? Хочу знать, кому?
Никому, всем, первому, который прочтет. К чему определенность? Всему миру!
Всему миру? Браво! И чтобы не надо раскаяния. Не хочу, чтобы раскаиваться; и не хочу к начальству!
Да нет же, не надо, к черту начальство! да пишите же, если вы серьезно!.. — истерически прикрикнул Петр Степанович.
Стой! я хочу сверху рожу с высунутым языком.
Э, вздор! — озлился Петр Степанович, и без рисунка можно все это выразить одним тоном.
Тоном? Это хорошо. Да, тоном, тоном! Диктуй тоном.
«Я, Алексей Кириллов, — твердо и повелительно диктовал Петр Степанович, нагнувшись над плечом Кириллова и следя за каждою буквой, которую тот выводил трепетавшею от волнения рукой, — я, Кириллов, объявляю, что сегодня…»
Кириллов дописывает заявление, но тут Верховен- ский замечает, что он еще не подписал его:
«— … что ж вы глаза-то выпучили, подписывайте!
Я хочу изругать… — пробормотал Кириллов, однако взял перо и подписался. — Я хочу изругать…
Подпишите: Vive la republique [31] , и довольно.
Браво! — почти заревел от восторга Кириллов. — Vive la republique democratique sociale et universelle, ou — la mort!.. [32] Нет, нет, не так. — Liberate, egalite, fraternity o la Mort! [33] Вот это лучше, это лучше, — написал он с наслаждением под подписью своего имени.
31
Да здравствует республика (франц.).
32
Да здравствует демократическая социальная и всемирная республика или — смерть! (франц.).
33
Свобода, равенство или смерть! (франц.).
Довольно, довольно, — все повторял Петр Степанович.
Стой, еще немножко… Я, знаешь, подпишу еще раз по-французски: «DE Kirilloff, gentilhomme russe et citoyen du monde». [34] Ха-ха-ха! — залился он хохотом. — Нет, нет, стой, нашел всего лучше, эврика: gentilhomme - Gentile's - seminaristerusse et citoyen du monde civilise! [35] вот что лучше всяких… — вскочил он с дивана и вдруг быстрым жестом схватил с окна револьвер, выбежал с ним в другую комнату и плотно притворил за собою дверь».
34
Кириллов, русский дворянин и гражданин мира (франц.).
35
Русский дворянин-семинарист и гражданин цивилизованного мира (франц.).
И вот наступает тишина.
Далее следует страшная сцена, как Верховенский берется за замок, прислушивается, отпирает дверь — «что-то заревело и бросилось к нему. Изо всей силы прихлопнул он дверь и опять налег на нее, но уже все утихло — опять мертвая тишина».
«Что-то заревело…» О этот средний род!
Верховенский стоит и размышляет, убьет ли себя Кириллов… «Свинство в том, что он в Бога верует, пуще чем поп…» Наконец он решается, входит в комнату, и вот:
«У противоположной окнам стены, вправо от двери, стоял шкаф. С правой стороны этого шкафа, в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно, — неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене, в самом углу, казалось, желая весь стушеваться и спрятаться. По всем признакам, он прятался, но как-то нельзя было поверить. Петр Степанович стоял несколько наискось от угла и мог наблюдать только выдающиеся части фигуры. Он все еще не решался подвинуться влево, чтобы разглядеть всего Кириллова и понять загадку. Сердце его стало сильно биться… И вдруг им овладело совершенное бешенство: он сорвался с места, закричал и, топая ногами, яростно бросился к страшному месту.