Шрифт:
Именно для того, чтобы дать вам взглянуть на вещи под этим углом зрения, и привел я здесь этот характерный для специфического момента в истории венского общества эпизод. В контексте того времени намек на гетевскую красную нить доступен всем — в какой-то степени он даже льстит в каждом его желанию признания, выступая в качестве общеизвестного символа, о котором всякий знает, что за ним кроется.
Но острота эта содержит в себе и еще одно указание, в другом направлении — предметом ее является не только лицо, которое она высмеивает, но и совершенно определенная культурная ценность. Как подчеркивает сам Фрейд, очеркист, который рассматривает историю под анекдотическим углом зрения, затрагивает в ней по обыкновению глубокие темы, где более чем очевидны становятся его несостоятельность, бедность его понятий, вялость его письма. Короче говоря, объектом насмешки является здесь весь занудный околоисторический стиль той продукции, которая заполняла собойжурналы той эпохи. Эта направленность остроты намечена в ней достаточно явственно, и хотя дело не доведено до конца, хотя цель так и остается не пораженной, сама направленность сообщает этой остроте ее предметность и ценность.
Мы вправе, таким образом, утверждать, что хотя предстоящему нам субъекту быть реальным живым лицом вовсе не обязательно, Другой является по сути своей местом символическим.
Другой является не чем иным, как сокровищницей, где хранятся те фразы, собственно даже те общие места, без которых острота лишается своей предметности и ценности. Заметим, однако, что то нарочито фигурирующее в качестве значения, на что острота нацелена, находится вовсе не в нем. Напротив, эта общая для всех сокровищница категорий носит характер, который мы можем назвать абстрактным. Говоря это, я имею в виду не что иное, как тот передаточный элемент, благодаря которому существует нечто такое, что является в каком-то смысле сверхиндивидуальным и связано общностью совершенно бесспорной со всем тем, что приуготовлялось культурой с самого ее начала. То, к чему мы обращаемся, когда мы нацелены на субъект на уровне двусмысленности означающего, имеет, если можно так выразиться, исключительно бессмертный характер. Это и есть на самом деле другое условие постановки вопроса.
Итак, решение вопроса о том, кто такой Другой, лежит между двумя полюсами. С одной стороны, нам нужно, чтобы Другой этот был действительно реальным, чтобы это было живое существо из плоти и крови, хотя это и не совсем та плоть, которую я остротой своей провоцирую. С другой стороны, есть тут и что-то едва ли не анонимное, что-то такое, что присутствует в том, к чему я прибегаю, чтобы его достичь и возбудить как его удовольствие, так и мое собственное.
Каков же тот источник активности, который там, между Реальным и Символическим, располагается? Это — функция Другого. Именно она, собственно говоря, здесь и задействована. Я, само собой разумеется, уже постарался, чтобы стало ясно, что под Другими я разумею Другого как место означающего, но выявляю я в этом месте означающего здесь лишь одно — направление смысла, смысловой ход, то, в чем, в конечном счете, подлинный источник активности и заключен.
Встреча, можно сказать, предстает здесь чем-то вроде испанского постоялого двора. Точнее, наоборот — потому что на испанском постоялом дворе потчуют только вином, а еду надо приносить свою, в то время как здесь вино речи должен принести именно я, ибо иначе, даже слопай я — образ несколько комический, даже шутовской — своего противника, вина этого мне не видать.
Вино речи находится всегда, оно во всем, что я говорю. Стоит нам о чем-то завести речь, как остроумие оказывается разлито во всем, что мы собираемся рассказать, ибо говорим мы всегда, волей-неволей, в двойном регистре метонимии и метафоры. Уходы смысла и смысловые ходы сплошь и рядом готовы сплестись друг с другом, как сплетаются и расплетаются тысячи нитей на тех сегментах, о которых говорит в Толковании сновидений Фрейд. Как правило, однако, все вино нашей речи уходит в песок. Все, что между мной и Другим во время произнесения остроты происходит, являет собой нечто вроде тесного общения между уходом смысла и его кодом. Общение это действительно носит характер более очеловечивающий, нежели какое-либо иное, но очеловечивающим оказывается оно лишь потому, что отправляемся мы от уровня, который с обеих сторон лишен всего человеческого.
Если к общению этому я приглашаю Другого, то причина в том, что в содействии его я нуждаюсь тем больше, что оказывает он это содействие в качестве сосуда, Грааля. Грааль этот пуст. Я хочу сказать, что вовсе не обращаюсь в Другом к чему-то определенному, чему-то такому, что объединяло бы нас какой бы то ни было общностью, что обещало бы хоть какое-то согласие в желаниях и суждениях. То, к чему я обращаюсь, — это всего-навсего форма.
Чем эта форма образована? Тем, о чем в связи с остротами речь заходит всегда, — тем, что Фрейд называет запретами. Не случайно, говоря о подготовительной фазе остроты, упомянул я ty Другого о чем-то таком, что стремится сделать его в определенном отношении твердым, застывшим. Но это лишь скорлупа, под которой находится нечто более глубокое, связанное с тем метонимическим запасом, без которого я не могу сообщить Другому абсолютно ничего, что было бы такого же порядка.
Иными словами: чтобы острота моя вызвала у Другого смех, необходимо, как говорит где-то Бергсон (и это единственное путное, что в его книге о смехе есть), чтобы Другой этот был "вашего прихода" (paroisse).
Что это значит? Уже само слово paroisseнемало поможет нам равобраться в том, о чем идет речь. Я не знаю, знакомо ли вам происхождение этого слова. Занятно, что сколько ни занимались им этимологи, им так и не удалось понять, каким чудом то, что было вначале пародией (parodia) и означало людей не этого дома — я хочу сказать, не этого земного дома, не от этого мира: людей, принадлежащих миру иному, христиан, другими словами, ибо лишь с возникновением христианства появляется этот термин на свет, — оказалось, если можно так выразиться, метафорически преображено другим словом, вписавшим в него свой означающий элемент khi, который и до сего дня сохранился в итальянском слоксрагоссЫа — греческим словом , означающим поставщика или интенданта, к которому положено было обращаться чиновникам империи за обеспечением себя всем тем, что мог чиновник империи пожелать, — а в благословенные времена римского мира пожелания их могли простираться весьма далеко.
Итак, мы находимся на уровне двусмысленного термина приход (paroisse), отлично выражающего ограниченность того поля, в котором острота оказывается действенной. Вы сами видите, что остроты далеко не всегда и не везде оказывают один и тот же эффект — так, история с красной нитью произвела на вас впечатление куда меньшее, чем последний мой анекдот о студенте. Для такой публики, какой являетесь вы, ситуация столь знакомая, столь "вашего прихода", какэкзамен на бакалавра, да и вообще экзамен, окажется, естественно, самой подходящей оболочкой для того, что должно было быть передано по назначению, для смысловой направленности. Разумеется, направленность эта, никакого смысла не достигающая, является на деле лишь той дистанцией, что всегда остается между любым реализованным смыслом и тем, что можно назвать идеальной смысловой полнотой.
Позволю себе еще одну игру слов. То, чем оборачивается Другой на уровне остроты, нам по работам Фрейда хорошо знакомо, — он фигурирует там как цензура (censure), и напрямую имеет дело со смыслом (sens). Другой, иными словами, оборачивается фильтром, который служит тому, что может быть принято или просто-напросто расслышано; препятствием, вносящим во все это определенный порядок. Есть вещи, которые услышаны быть не могут или которые обычно больше никогда не услышишь, — их-то острота как раз и пытается каким-то образом, в качестве отголоска, до слуха нашего донести. И вот чтобы донести этот отголосок до нашего слуха, она как раз и прибегает к препятствию, используя его в качестве своего рода вогнутого резонатора. Это та самая метафора, к которой я только что уже прибегал, — там, внутри, что-то сопротивляется, что-то такое, что целиком состоит из ряда кристаллизовавшихся у субъекта воображаемых образований.