Шрифт:
– Что это? – спросила я.
– Борщ, – ответили мне.
Я попробовала. Вода была чуть кисловатой, чуть подсоленной, а палочка оказалась кусочком свеклы. Я была рада, что на следующий день получу обед «для благородных», который состоял из двух блюд.
Время тянулось медленно. В камере было темно, стояла чудовищная вонь. Изобилие насекомых поражало воображение. Наутро третьего дня тюремщик перевел меня в соседнюю камеру. Это была маленькая, светлая камера-одиночка с двумя досками между печью и стеной, на которых можно было вытянуться в полный рост. Мне принесли мешок соломы. Я легла, чтобы ноги отдохнули, а затем попыталась стряхнуть с себя вшей, которые не давали мне покоя. В глубине души я смеялась над неприятностями и думала: «Нас этим не запугать! Мы знали, что нас ждет, что придется вынести. Наш долг – идти вперед, а ваш – мучить нас».
Мучения казались столь незначительными по сравнению с нашими возвышенными чувствами и свежей энергией молодости. «Хорошо, что меня с самого начала познакомили с тюремной жизнью во всей ее неприглядности. Кто знает, что ждет меня в будущем? В будущем? Как будто я долго пробуду у них в руках! Как будто я не сбегу при первой возможности! Еще столько предстоит совершить! Мы сделали лишь первый шаг. Остаться в их власти? Никогда! Я должна бежать».
С первых же дней тюрьмы и в течение всех лет моего долгого заключения не прошло ни дня, когда бы я не строила планов бегства, когда бы моя душа не стремилась на свободу, чтобы я могла продолжить борьбу за права народа.
На прогулки меня выводил дядя Нонкин. Маленький дворик, окружавший центральное здание, вдоль моей стены был пуст, но поодаль я видела женщин с детьми. Однажды за мной вдогонку бросился маленький цыганенок, подпрыгивая как козлик и протягивая руки с беспрестанным криком: «Дай, дай!» У меня для него не было ни гроша. Вся прогулка оказалась испорчена. Я остановилась, показала ему пустые ладони и попыталась объяснить, но он, не обращая внимания на мои слова, продолжал кричать: «Дай, дай, дай!» На следующий день я принесла ему несколько лошадок, вылепленных из хлеба, надеясь, что этого ему будет довольно. Но я ошибалась. Цыганенок взял лошадок, но продолжал клянчить.
Однажды во время прогулки я услышала крики и стоны.
– Что это?! – воскликнула я. – Кто кричит?
– Это из новичка вытрясают деньги, – безучастно объяснил тюремщик, как будто говорил о чем-то простом и обыденном.
Вернувшись в камеру, я спросила Нонкина, что это значит.
– Вытрясать деньги? А, это такой у них обычай. Когда в тюрьму попадает новичок, ему назначают цену, которую он должен заплатить всей компании. Если он отказывается, его бьют до тех пор, пока он не даст слово, что выплатит долг в какой-то срок. А пока его бьют, он, конечно, кричит.
Его слова и этот обычай стали для меня жестоким потрясением. Никогда в жизни я не сталкивалась ни с чем, что бы вызывало у меня большее негодование. При очередной встрече с поляком я завела с ним разговор об этом.
– Да, – сказал он. – Такой здесь обычай, закон тюрьмы. Старожилы безжалостны к новичкам, особенно к крестьянам. Они их ненавидят, потому что крестьяне жестоко расправляются с конокрадами. Однако деньги они вытрясают из всех. Я знал это, когда шел в тюрьму, и поэтому сумел принести с собой револьвер. Некоторых они забивают до смерти. Когда меня заперли в камере, старожилы собрались у двери, вооружившись поленьями, и потребовали двести рублей. Я показал им револьвер и начал торговаться. Мы сошлись на пятидесяти рублях. Было бы неразумно ничего им не дать – они бы не оставили меня в покое. Это жестокий, бесстрашный, хитрый народ.
Сперва женщины хотели вытрясти деньги и из вас. Они рассчитывали по крайней мере на шесть рублей. Я сказал им, что, если они до вас дотронутся, я их всех пристрелю. И теперь к вам никто не прикоснется. Вся тюрьма знает, за что вы арестованы, и о вас ходят всевозможные легенды. Говорят, что вы – великая княгиня, которая знает подземные ходы и распространяет те страницы законов, которые дворяне вырвали и спрятали от крестьян, когда тех отпустили на свободу.
Здесь есть старшина, посаженный в тюрьму за злоупотребление властью. Он надеется, что из-за вашего заступничества его дело пересмотрят и его простят. Я объяснил ему, что тот, кто сам сидит в тюрьме, вряд ли поможет другому, но он мне не верит.
Однажды кто-то постучал ко мне в дверь. Когда рядом не было начальства, мой «дядя» не гнал людей прочь, и они часто из любопытства заглядывали в камеру. Я подошла к двери. В коридоре стоял рослый красавец с печальными глазами, в чистой малороссийской одежде и соломенной шляпе. Упав на колени, он разразился рыданиями. Это и был тот старшина, несправедливо приговоренный к шести месяцам тюрьмы. Как я ни уверяла его, что не в состоянии ничего сделать, он умоляюще глядел на меня и продолжал жаловаться. После того как он ушел, у меня было тяжело на сердце от мысли, что такой сильный, добрый человек живет в крайнем невежестве. Царь и все, связанное с ним, в его глазах по-прежнему было священным и всемогущим в полном смысле этого слова.
Был и другой случай, куда более прискорбный. В общей камере уже восемь лет сидел хитрый и опытный старик. Иногда он приходил ко мне под дверь и вел льстивые разговоры, как будто все понимал. Однажды он принес мне голубя. На тюремном дворе их было полным-полно. Он предлагал мне табак и спички, но я не курила. Как-то раз он попросил меня написать за него прошение судье, чтобы его дело не затягивали. Я отказалась, поскольку заявила властям, что не буду ничего писать. Я не хотела, чтобы у них оказался образец моего почерка. Этот человек мне не нравился, но он был узником, страдальцем, а отказывать в помощи мне всегда было очень трудно. Однако, несмотря на его настойчивость, я все же не выполнила его просьбы, заметив, что в тюрьме есть и другие люди, которые умеют писать. Он ушел, сильно разозлившись. Позже я услышала от других заключенных, что его подослало начальство, желая получить доказательства моей образованности и того, что прокламации, найденные у меня в мешке, написаны мной. Такое коварство было мне ненавистно. Больше старый негодяй не показывался.