Шрифт:
– Раз вам все равно известно мое имя, не надо беспокоить моих родителей. Я скажу, кто я такая.
Мне выдали лист бумаги, и я на нем написала свои имя и фамилию.
– Может быть, скажете еще что-нибудь? – спросили меня.
– Нет, больше ничего.
И снова старая деревянная повозка трясется и подпрыгивает по мостовой. Снова доски бьют меня по голове. Когда мы наконец вернулись в тюрьму, у меня болело все тело.
В тюрьме меня ожидала смена режима. Отныне я была среди «благородных», и условия там оказались совсем другими. У меня в камере были стол и табурет. На кровати лежали простыни и одеяло. На обед мне давали два блюда – щи и кашу. Я получала книги и журналы. Но от всего этого у меня не стало легче на душе. Мне была невыносима мысль о том, что пришлось пойти на сотрудничество с жандармами и прокурорами, облегчив гонителям работу. Я чувствовала, что предала целеустремленную борьбу за свободу, которой посвятила себя, отрекшись от ужасного мира, основанного на невежестве, нищете, крови и слезах народа.
Найда, деспот-варвар, не мог смириться с мыслью о том, что он, повелитель сотен рабынь, выполняющих по его приказу самые позорные задания, отныне должен лично мне прислуживать.
– Что за птица эта женщина, – спрашивал он, – если никто, кроме начальства, не имеет права входить в ее камеру?
Из-за этого его отношение ко мне стало невообразимо грубым. Но все это мало меня трогало. Моими чувствами владело одно желание – бежать. Однако что я могла сделать, запертая в надежно охраняемой тюрьме, не зная ее плана и настроения ее стражей? Куда и к кому мне обратиться? Меня окружали одни враги либо люди, на которых не следовало полагаться. Довериться было некому.
Однажды днем ко мне в окно постучали и на нитке спустился клочок бумаги. Я смогла дотянуться до бумажки через открытое окно. Это была записка от одного политзаключенного в мужском отделении, в которой говорилось о том, что известно властям, кто их проинформировал, кого арестовали и кто еще на свободе. Сверху раздался голос. Именно в это время сменялись часовые, и мы смогли поговорить.
– Если вы хотите отправить ответ, я сумею его получить.
Я спросила, кто говорит. Мне ответили:
– Я напишу подробнее.
На следующий день ко мне снова спустилась записка на ниточке. Я забыла длинную и сложную кавказскую фамилию узника на верхнем этаже, но помню, что он представился как офицер из хорошей семьи, которого арестовали после случайной ссоры с командиром. Его собирались сослать в Сибирь, но он планировал бежать и вернуться в Россию после перехода через «холмы», как заключенные называли Уральские горы.
– Что ж, – храбро сказала я ему, – вы переправите меня обратно в Россию, если меня сошлют в Сибирь?
– Конечно, – ответил он.
«Ладно, – подумала я про себя. – Хоть какая-то возможность. О будущем почти ничего не известно. Меня могут продержать здесь год или больше, но нельзя выпускать этого человека из виду».
Установив мою личность, власти надеялись найти доказательства моей преступной деятельности. В декабре меня вызвали в управление и, укутав в огромную шубу, посадили в повозку. Перед нами, в такой же повозке, ехали Мейкинг и молодой заместитель прокурора. Дорога была такая разбитая, что они продвигались очень медленно. От толчков у меня заболела спина, но после тюремной вони я радовалась, что снова дышу свежим воздухом.
Сперва меня повезли в Белозерье – в дом, который я посещала. Очевидно, городская и сельская полиция уже проводила следствие, но не нашла никаких следов нарушения закона. Меня показали селянам, после чего спросили их, не вела ли я с ними запрещенных разговоров. Женщины начали рыдать. Пожилой жандарм запугал их, сказав, что я приехала их обвинять. Когда же они увидели, что он пытается обнаружить мои преступления и что я молчу, они приободрились, и расследование закончилось ничем.
Тогда мы отправились в Смелу. Старик и его семья отзывались обо мне очень дружелюбно. Больше там не нашли никого, кто бы знал меня, и на следующий день мы уехали.
Затем жандармов сбила со следа линия, которую Владимир Мокриевич для каких-то своих целей нарисовал на карте синим карандашом. Мы приехали в деревню, где я никогда не была. Не зная, что делать, начальство согнало все население в поле. Посреди поля был поставлен стул, на который посадили меня. Крестьянам приказали рассмотреть меня. Они вглядывались, пожимали плечами и говорили, что не знают, кто я такая. Тогда жандармы решили, что синяя линия проведена нарочно, чтобы запутать непосвященных. После нескольких дней пути по немыслимым дорогам они очень устали и вынуждены были обратиться ко мне за помощью.
– Очевидно, эта линия не была вашим маршрутом, – сказал мне прокурор. – Она очень длинная, и мы целый месяц будем ездить от деревни к деревне. Дорога ужасная, и очень холодно. Но мы обязаны посетить все места на этой линии, если только вы не заявите, что не были в них.
– Я не была в этих местах, – сказала я.
– Вы должны написать это. Иначе ваше заявление не будет ничего значить.
Я подумала о том, как неприятны крестьянам допросы и контакты с начальством, от которого они не ждут ничего хорошего. Молча терпеть всю несправедливость этой процедуры было для меня сущим мучением, так как мне не позволяли говорить, а любые показания превратно толковались и причиняли мне только вред. Поэтому взяла перо, написала: «Я не посещала мест, отмеченных синим карандашом», и подписалась.