Шрифт:
– Крыша провалилась! Мы спали, и нас едва не задавило. Двое не шевелятся. Ну, теперь-то нас здесь не оставят, а переведут куда-нибудь.
Крики и шум были неописуемыми. Облако пыли висело над тюрьмой весь день. Я ждала поляка, чтобы он рассказал мне, что же на самом деле произошло. Он почти всегда был при начальстве и знал его планы и намерения. Он рассказал:
– Всего лишь рухнула крыша. Тюрьмы здесь старые, построены еще польскими властями. Их никогда не чинили, а ради тепла крышу много раз покрывали дерном. Гнилые стропила, наконец, не выдержали. Никто не погиб, но многих сильно ушибло. Двое искалечены. Всех заключенных переведут в Гайсинскую тюрьму.
Я подумала: «Меня тоже переведут. Может быть, тогда получится».
Тюрьма бурлила; все ждали перемен.
– Нас наверняка переведут, – говорили заключенные. – Давить людей запрещено законом.
Все они понимали, что невозможно жить в разваливающейся тюрьме и что их несомненно переведут, и им нравилось делать вид, что желания узников могут как-то повлиять на ситуацию. Много спорили о том, кого переведут в первую очередь. Казалось очевидным, что первыми в другую тюрьму отправятся обитатели большой общей камеры, в которой рухнула крыша. Там все было покрыто слоем земли толщиной в полметра, окна и скамьи поломаны, а пол усыпан гнилыми досками.
Поскольку Гайсинская тюрьма не могла нас всех вместить, власти решили перевести общую камеру в Каменец-Подольскую тюрьму. Для некоторых это была радостная весть, но старикам, женщинам и детям она сулила одни неприятности. Им предстоял пеший путь в сотню верст, прикованными к железному стержню, который вынуждал всю партию двигаться длинной шеренгой. При такой системе для охраны узников требовалось лишь двое-трое конвоиров. Мой Нонкин рыдал, зная, что его единственный сын, идиот-калека, которого он с трудом поместил в сумасшедший дом, тоже должен будет отправиться в путь. Он просил, чтобы мальчику позволили идти неприкованным, но власти не дали разрешения.
Я видела, как они уходили. Калеку, как и всех прочих, приковали к стержню за руку. Дело было ранним утром. Холодная октябрьская роса покрывала железную ограду. Люди в лохмотьях выстроились вдоль стального стержня толщиной в большой палец. Многие были босыми и от холода топали ногами. Калека, которому было около 14 лет, одетый в тряпье и тощий как скелет, подпрыгивал высоко в воздух и кривлялся.
– Он припадочный, – прошептал Нонкин, и по его седым бакенбардам на поношенную солдатскую шинель потекли слезы. Зрелище было душераздирающим.
Вся общая камера тронулась в путь. Женщин решили отправить отдельно.
– Дядя Нонкин, – дразнились они, – тебе скоро придется покинуть службу. Что ты тогда будешь делать?
Жалкий старик хитро улыбался:
– У меня только одна узница, но она здесь пробудет долго. Пока она со мной, я за себя спокоен.
Он ошибался. Брацлавскую тюрьму временно закрыли на ремонт. Вторую партию отправили в Гайсин. Затем настал и мой черед. Меня уводили последней. Чиновник, втайне сочувствовавший мне, сказал:
– Вы поедете со становым. Он хороший человек, поляк, и жалеет вас, хотя не может этого показывать. Вы считаетесь важной государственной преступницей, и поэтому ему придется вести себя очень осторожно. Но вы можете смело говорить с ним.
Меня вывели из ворот и усадили в большую телегу, где я удобно устроилась на устилающей дно соломе. Рядом со мной сел дородный полицейский, и мы покатили в Гайсин быстрой рысью. Я понимала, что рядом со мной – хороший человек, это было видно по его лицу и облику. Он был поляк и, следовательно, не мог относиться ко мне с такой же враждебностью, как русские чиновники, ведь всего лишь десять лет назад вся Польша поднялась на кровавую борьбу за свободу. Я видела, что он хочет быть добрым со мной, но не могла заставить себя заговорить с ним. Его полицейская форма и дело, которое он выполнял, ставили между нами барьер. Я знала, что он наверняка застрелит меня, если я попытаюсь бежать, и что точно так же он поступит с любым другим заключенным, поскольку должен поддерживать свою репутацию способного полицейского и думать о дальнейшей карьере.
Стоял ясный, солнечный день. После сырой, холодной камеры со стенами, покрытыми плесенью, было приятно оказаться на широкой, открытой равнине, испещренной золотистыми тенями. Я чувствовала, что с удовольствием бы ехала так вечно. Наша поездка продолжалась три часа. Наконец мы добрались до Гайсина, где и остановились. Ворота тюрьмы выглядели точно так же, как в Брацлаве, и были такими же старыми. Очевидно, все тюрьмы Подольской губернии были выстроены одновременно. Похоже, все они представляли собой обнесенную стеной группу одноэтажных зданий вокруг главного центрального строения, с камерами-одиночками, расположенными в стене.
Ворота открылись, и моя телега покатила прямо ко входу в одиночки. Во дворе было много заключенных. К моему удивлению, они окружили телегу, приветствовали меня и протягивали подарки. Многие совали яблоки и калачи.
– Берите, берите, барыня, – говорили мне. – У нас и деньги есть, мы сами раскошелились. Возьмите их, пожалуйста.
Я отказывалась. Мне все-таки всучили пару яблок и калач. Пришлось взять их, чтобы никого не обидеть. Узники знали, что я – на стороне народа, и хотели выказать свою признательность. Им не приходило в голову, что у меня может вызывать отвращение способ, которым они вручают мне дары.