Шрифт:
— Что? — не понял он.
— Биологический материал готов к операции.
Ее низкий голос доносился до хирурга, словно сквозь толщу воды. Он накрыл голову клетчатым пледом и, лежа на диване, дышал через рот, потому что нос его вспух изнутри и почти не пропускал в себя воздуха. Такое с Белецким случалось и раньше: от волнения и бесполезных переживаний слизистая оболочка носа отекала и он жил как будто в противогазе — с искаженным голосом насмерть простуженного доходяги и слезящимися глазами плакальщика на собственных похоронах. Рядом коптила толстая поминальная свеча, вдавленная в стол.
— Да, — пробормотал он, будто очнувшись от тяжелого бреда. — Помоги мне подняться.
Ветеринарша взяла его, как ребенка, за подмышки и усадила на диване. Он был перед ней в трусах и в майке, несвежий, старый и простой, как надоевший муж.
— Какой сегодня день?
— Среда. А вы опять у нас заночевали… — сочувственно сказала медсестра, подставляя ему свое плечо.
Опершись на него, он поднялся на ноги:
— Больной, говоришь, ждет?
— Больной… — повторила она озадаченно. — Но вы же сами приказали, чтобы я называла их биологическим материалом.
— Я пошутил. А ты и поверила. Какая же ты недалекая… — Он хотел сказать более грубое слово, но сдержался.
Чихнул, даже не прикрыв нос рукой. Нехотя вымыл руки в раковине и надел халат.
— А свечу гасить? — пискнула медсестра.
— Не надо. Она горит в честь дорого мне человека…
Слегка пошатываясь, направился в операционную.
На столе лежал бодрый пенсионер советских лет, еще не погруженный в общий наркоз, как многие другие, потому что не смотрел телевизор, а вместо него предпочитал ловить радио «Свобода» на приемнике «Тексан», привезенном из Москвы, с Митинского радиорынка. Щеки его, словно сито, пропускали через себя щетину, но глаза были как у ребенка, поверившего в то, что его, отведенного в детский сад, скоро оттуда заберут. Если бы он мог трезво мыслить сейчас, то сравнил бы близкую смерть с детским садом, который бывает или хорошим, или плохим, но всегда чужим, казенным и неудобным.
— Сколько продлится операция, товарищ хирург? — спросил пенсионер по возможности весело.
— Часа два-три… Может быть, больше, — ответил Рудик.
— Думаете, выдержу?
— А вы как сами чувствуете? — пробормотал хирург, бегло просматривая выписку из истории болезни.
— Думаю, что выдержу. Есть опыт.
Рудольф Валентинович оторвался от своих бумажек и поглядел старику прямо в глаза:
— Нет. Не выдержите. Я вас непременно зарежу.
— Что? — не понял больной, растягивая искусственную улыбку на синих обескровленных губах.
— Зарежу я вас, — громко повторил Рудольф Валентинович. — Шансов никаких. Ноль.
— Доктор шутит. — Медсестра попыталась сгладить неприятное впечатление от его слов, ибо ей показалось, что пенсионер после этого может написать в Минздрав или в Генеральную прокуратуру.
— Вовсе нет. Я ведь отвечаю за свои слова, — настоял на своем Белецкий. — Вы же не имеете денег, чтобы сделать операцию в Москве. У вас лежат под матрацем дома тридцать тысяч рублей на похороны. Вы копили их несколько лет. И это все. Значит, вопрос закрыт. Но без меня… — добавил он после паузы, — без меня вы еще пару месяцев протянете. Вы ведь хотите прожить еще пару месяцев?
— Хочу, — ответил больной, сглотнув слюну.
— Значит, операция отменяется. Бог дарит вам шестьдесят один день. И пусть все они будут солнечными. — Рудольф содрал с лица повязку и выбросил историю болезни в мусорную корзину. — Аминь.
Вышел из операционной в коридор уже сильным, смелым, гордо откинув рыжую голову назад.
— Рудольф Валентинович… Миленький! — затрещала медсестра, словно болотная птица. — У меня валерьяна есть… У вас нервный срыв!
— Какой срыв, Маша? — удивился Рудик, смерив ее взглядом с головы до ног. — Ты ведь из техникума, и я тебя не люблю, — сказал он. — У тебя птичьи руки и обвислая грудь. И всех больных я тоже не люблю. Какой я, к черту, врач? Это же курам на смех! Парацельс… Гиппократ!.. — Он громко захохотал.
Через десять минут, одевшись, он ушел из больницы.
Ему было хорошо — как человеку, принявшему важное решение. Обрезанные тополя навевали тихую радость. Желтое небо над городом казалось выше, чем обычно. Птицы свистели свои псалмы.
Белецкий дошел до дома если не с чистой совестью, то, во всяком случае, с отстоявшейся — когда песок осел на дно и нужно было лишь прокачать воду насосом «Малыш», чтобы из нее ушла мелкая взвесь и неприятный запах.
На лестничной площадке возле его двери переминалась с ноги на ногу очередная девица в коротком клетчатом платье и белых гольфах. Она напоминала японку и требовала немедленного вмешательства хотя бы делом, если не словом. Но слов Рудик, в общем-то, не любил, а в дело не верил, ибо деловым себя не считал.
— Грудь? — спросил равнодушно Рудольф Валентинович.
— Грудь, — согласилась девица.
— Дергает?
Она застенчиво кивнула. Белецкий пожал плечами, никак не прокомментировав ее слова.
Отворил дверь квартиры.
Заглянул сначала в маленькую комнату, где лежал отец, прислушиваясь с порога, дышит ли он.
Потом прошел в большую, в которой было целых четырнадцать метров, и там девица тут же расстегнулась, показав милый для кого-то бюстгальтер. На ее губах возникла улыбка невинности, которая в другое время заставила бы Рудика превратиться в громоотвод, принявший на себя молнию ленивой страсти.