Шрифт:
Нет, Вы не предадите ни Гёте, ни Баха, если не поднимете меч ради них. Но Вы предадите свою немецкую сущность, если уйдете от своей духовно-нравственной задачи – все крепче и все плодотворнее соединяться именно с этой бессмертной духовной немецкой сущностью, – если Вы уйдете от этой задачи в сентиментальности меланхолии, греха или самоубийства. Ведь стремление к самоубийству перестает быть сентиментальным только после того, как дело сделано.
Господину А. Ш. Гейслингену
27 октября 1949
Дорогой господин Ш.!
Сколько типично немецкого в том, что Вы рассказали мне о Вашем «пожилом друге». Он пережил все мерзкое, что было после 1933 года, он живет сейчас среди немецких бед и разрухи; но что его беспокоит и заставляет призывать к «огню и мечу»: – так это забота о нравственности Норвегии, неправильно, на его взгляд, поступающей с одним изменником, который, к сожалению, является еще и большим писателем. Во Франции Гамсун оказался бы в первом ряду расстрелянных «коллаборационистов». В Германии он выпутался бы. «Правильно» ли поступает с ним Норвегия, я не знаю, при подобной дилемме никакого «правильно» не существует вообще. Мне лично было бы, конечно, больше по душе, если бы его отпустили на все четыре стороны и предоставили народу самому решить, как к нему относиться.
Если отвлечься от Гамсуна, который был ведь не только другом нацистов, но и в большинстве своих книг злобным врагом духовности, то меня огорчает, что, поучая другие народы, вместо того чтобы создать в своей собственной стране ячейку мира и стройки, Ваш друг делает это настолько противным способом, что требует от нас, писателей, и так-то достаточно горько сожалеющих о судьбе Гамсуна, как она ни заслуженна, – требует теперь от нас, чтобы мы прибегли к «огню и мечу». Именно к этим орудиям насилия, глупости и жестокости. Мы отворачиваемся, и нам стыдно.
Хорошо, что Вы сами не заразились глупостью этого «друга» и думаете так разумно и верно! Ибо с тем, что Вы говорите о любви и «процессе преображения», я целиком согласен. С дружеским приветом.
Томасу Манну
Монтаньола в ноябре 1949
Дорогой господин Томас Манн!
Оказывается, этот господин из Союза писателей, явившийся ко мне в конце лета и оставивший для подписания адресованную Вам открытку, сам того не ведая, доставил мне радость и преподнес подарок – письмо от Вас.
Я рад, что Неру Вы сочли подходящей фигурой, по портретам он и на меня производил хорошее впечатление, но его мемуары прочесть я не смог, на это давно уже не хватает ни дней, ни глаз.
В этом году у меня случилась радость и одна большая утрата: в начале лета я смог в последний раз пригласить к себе на несколько недель свою сестру Адель, самую любимую и близкую спутницу всей моей жизни. Потом в сентябре у нас гостила вторая моя сестра, и еще при ней пришло известие о смерти Адели… Но, пожалуйста, не считайте нужным выражать соболезнование, мы же достаточно стары, чтобы хорошо все знать.
Серьезной заботой и бедствием стало для меня немецкое нашествие, которое страшит меня несколько лет. Посетители валят валом, а во время долгих каникул целые толпы студентов – ребята отчасти милые и интересные, но в таком количестве я и их не выношу – «отрабатывают» неделю-другую в сельском хозяйстве, затем у них еще остаются каникулы в Швейцарии, и с помощью автостопа они посещают все знаменитые места и всех знаменитых людей, они являются каждый день и чуть ли не каждый час, смеются над надписью «Пожалуйста, воздержитесь от посещения», нападают на меня в укромнейших уголках сада и уже трижды приводили меня, старого отшельника, в ярость, приступы которой оставляли на много часов сердцебиение и страшную головную боль.
А сейчас мы собираемся снова в Баден на четыре недели.
Читаем мемуары Вашего брата, и поэтому получается, что мы почти каждый день немного о Вас говорим. Сердечный привет вам обоим от Вашего
Г. Гессе
Студенту из Бонна
1949–1950
Дорогой господин Б.!
Ваше письмо и то, что Вы пишете в нем о своем открытии «двузначности» некоторых писателей и книг, не только не вызывает у меня возражений, как Вы, кажется, боитесь, но вызывает полное мое одобрение. Большинство настоящих произведений обладало этой двузначностью, то есть волновало, интересовало, трогало, с одной стороны, народ и простых читателей, с другой – маленький верхний слой интеллигенции. Это происходило не всегда одновременно, произведению технически сложному и новаторскому требовался порой некоторый срок, чтобы прийтись по вкусу народу, а иногда людям образованным и тонким казалось слишком простым и их недостойным произведение, качества которого открывались им лишь впоследствии. Ведь человек образованный только образованнее, но отнюдь не умней, чем народ.
В своей собственной авторской жизни я с обоими слоями читателей имел дело тысячи раз. Ученые и студенты писали мне более умные письма, но признание необразованного читателя, что какая-то моя книга обрадовала и утешила его или поддержала и укрепила его нравственную позицию, бывало мне по меньшей мере так же дорого, как самое блистательное письмо какого-нибудь начинающего умельца игры в бисер по касталийским вопросам. А что касается главной и первичной ценности всякого поэтического произведения, силы его языка, то об этом «народ» судит, пожалуй, даже точнее и увереннее, чем люди с филологическими или эстетическими анализами и доводами. И особенно при отрицательных, осуждающих отзывах мнения, идущие от «народа», задевают меня глубже и больше, чем оценки интеллигентов.