Шрифт:
— Виноват, товарищ полковник, не понял: она — это кто?
— Земля, Антон Андреевич. Земля всех берет: и младших, и старших лейтенантов, и полковников, и генералов. Ей на наши регалии наплевать. Ну ладно. Если не спешишь, подожди — я сейчас переоденусь и подброшу тебя в город.
Когда четверть часа спустя они выходили из летного домика, старичок, дежурный вахтер, спросил Хабарова:
— Никак брательник к вам прилетел, Виктор Михайлович?
— Почему ты решил, Васильич, что брательник? — спросил Хабаров и улыбнулся старику.
— Больно они на вас похожи.
— Вот и не угадал — не брательник он, а племянник.
— Ну-ну, все одно родня. Кровь, она себя оказывает. Как ни крути, не спрячешь, — и старик почтительно распахнул перед летчиком выходные двери. — Счастливо вам. Со свиданьицем!
Хабаров откозырял вахтеру и уже на улице сказал:
— Золотой старик, тридцать лет провожает и встречает ребят из каждого полета. Знатный дед и первый в мире болельщик авиации.
Блыш вежливо кивнул головой.
Глава третья
Небо блеклое, светло-серое, низкое. Не картина — загрунтованный холст. И края нечеткие, размытые: то ли есть горизонт, то ли нет — сразу не скажешь. Небо спокойное, сонливое, словно и неживое. Не встряхнет, не ударит, не закачает на невидимой воздушной волне. Только ослепит, если с ходу врежешься в его безликое, слоистое тело. Окутает прохладным, влажным, косматым туманом и сразу заставит позабыть, где верх, где низ, где право, а где лево…
Ни одна птица не летает в слоистых облаках. Сделает взмахов десять — и валится в неуправляемом падении к земле.
Человек летает. Летает по приборам, которые он изобрел, вырастил, приручил, в которые сумел поверить больше, чем в самого себя.
Уходя в низкое, неживое небо, пилот везет на остриях приборных стрелок скорость, высоту, курс, величину крена и направление на радиопривод; везет с собой крошечный силуэтик покачивающегося, то поднимающегося, то устремляющегося к земле самолетика, приживленного к искусственному горизонту.
Верь стрелочкам, слушайся самолетика, не пытайся несовершенными своими чувствами корректировать их строгий язык — и будешь на высоте, доберешься до самого солнца. Не поверишь — упадешь, упадешь, как большая глупая птица.
Мать стояла на балконе, когда Хабаров вышел из подъезда, уселся в свою черно-белую машину и, лихо развернувшись в тесном палисаднике, уехал. Мать помахала ему рукой и медленно пошла в комнаты.
С тех пор как Виктор Михайлович развелся с женой и жил снова вдвоем с матерью, у матери наступили трудные дни. Впрочем, дни были не только трудными, но и радостными и тревожными. Мать ни разу не спросила сына, почему он оставил семью. Мать жалела Киру и еще больше маленького Андрюшку. Но раз Витя так решил, значит поступить по-другому он не мог. Мать говорила мало, но она все видела, все понимала и все-все чувствовала. Не легко давалось ее Вите это постоянное, подчеркнутое спокойствие, эта неторопливость, эта умышленная приторможенность движений и слов. Ведь по-настоящему он был резким, увлекающимся, вспыльчивым мальчиком.
Летчик никогда не говорил матери, куда уезжает: на полеты, по делам, развлечься. Он никогда ничего не сообщал ей ни о машинах, ни о полетах, но она прекрасно понимала — полеты бывают разные: простые — тренировочные, сложные — испытательные, нормальные, более и менее рискованные… Когда он уезжал вечером и уже в коридоре, берясь за замок, говорил:
— Ты ложись, спи, я вернусь сегодня поздно, — она покойно ложилась в постель, но никогда не засыпала до его возвращения. Мать лежала тихо, прислушиваясь к еле уловимым ночным шорохам большого дома и ждала.
Она заставляла себя думать о чем угодно, только не о сыне. Лучше всего было вспоминать тихий приокский городок, где она родилась и выросла, хорошо было представлять далеких подруг юности, давно уже растерянных, давно исчезнувших из ее жизни; не возбранялось вновь и вновь перебирать в памяти медицинский институт — все волнения, все встречи, все радости и разочарования; можно было воскрешать тонкое, точеное лицо Михаила Хабарова — сначала студента-сокурсника, потом блестящего военного врача, потом ее мужа и отца Вити. Однако переключаться на самого Виктора строго воспрещалось.
Но разве есть на свете нерушимые запреты? Особенно для материнского сердца? Случались ночи, когда она не могла не думать о сыне, о его трудной работе, о его товарищах, о его судьбе. И тогда время тянулось еще медленней. Но она не позволяла себе зажигать свет и нервно взглядывай, на стенные часы, которые в ее усталом мозгу стучали то тише, то громче, но никогда не умолкали совсем.
В конце концов Анна Мироновна всегда слышала, как осторожно поворачивается ключ во входной двери, слышала, как Витя снимает ботинки в коридоре, как, осторожно ступая, идет в ванную. Обычно она засыпала под мерное стрекотанье душа. Хабаров уже давно заметил: когда он уезжает на ночные полеты, мать не спит, дожидается его возвращения. Он понимал, что никакие слова ничего изменить не смогут, и придумал хитрость: собираясь на аэродром, надевал самый лучший костюм, завязывал легкомысленный галстук и говорил чуть развязным, вовсе не свойственным ему тоном: