Шрифт:
У Клайва был наставник — некий Грайндли из колледжа Тела Христова, — рекомендованный нами и не слишком утруждавший юного джентльмена. А того, положительно, занимало одно рисование. Он рисовал собак, лошадей, слуг, начиная с подслеповатого рассыльного и кончая розовощекой девицей, племянницей миссис Кин, которую эта добродетельная экономка всегда старалась побыстрее вызвать из его комнаты; рисовал своего батюшку в самых различных видах — спящим, гуляющим или в седле, а также маленького весельчака Бинни, то примостившим на стуле свои пухлые ножки, то скачущим на низкорослой резвой лошадке. Вот бы кому иллюстрировать нашу повесть, да только он забросил графику нынче. С юным Ридли он встречался теперь ежедневно; покончив утром с Грайндли, классическими языками и математикой и совершив верховую прогулку с отцом, Клайв неизменно отправлялся в школу живописи Гэндиша, где Ридли успевал уже порядком потрудиться к тому времени, когда его юный друг и покровитель, оставив книги, только брался за кисть.
— Да! — восклицает Клайв, если заходит речь о тех далеких днях. — Славное было время! Пожалуй, в целом Лондоне не было юноши счастливей меня.
В его мастерской и сейчас висит написанный за один сеанс портрет чуть лысеющего, седоватого человека с пышными усами, мягкой полуулыбкой и грустным взглядом. И Клайв, показывая своим детям портрет их дедушки, говорит, что во всем свете не было человека благороднее его.
Глава XVII
Школа живописи
Не потому ли британская живопись избирает своим обиталищем разные задворки, что имеет особое пристрастие к мрачным сюжетам? Или, быть может, скудость средств заставляет ее мириться с условиями, которые отвергли более процветающие ремесла? Самые унылые уголки города заселены обычно художниками и их учениками. Пройдитесь по улицам, что, наверное, были приличными и веселыми во времена, когда на мостовых толкались носильщики портшезов, а факельщики освещали щеголям путь по грязи, и вы заметите, что эти кварталы, некогда модные и веселые, наводнены нынче художниками. Средние окна гостиной вытянулись теперь на два этажа, вплоть до спальни, где когда-то камеристка пудрила букли леди Бетти; художник в поисках нужного освещения расположился там, где сто лет назад стоял ее туалетный столик. Улицы эти приходили в упадок постепенно; когда высший свет перебрался из Сохо и Блумсбери, ну, скажем, на Кэвендиш-сквер, и в опустевших домах поселились медики, эти жилища еще сохраняли приличный вид — окна часто мыли, дверные молотки и дощечки натирали до блеска, и лекарский экипаж, громыхавший по площади, мало чем уступал графской карете, умчавшей ее сиятельство в другую часть города. Когда же эскулап перебрался поближе к своим пациентам, в доме какое-то время, наверное, был пансион, и только потом пришел Дик Тинто со своей потускневшей медной дощечкой, прорубил окно на север и установил перед ним трон для натурщиков. Мне по сердцу его пышные усы, его свободная бархатная блуза, его необычный вид и необычайное тщеславие, его открытое сердце. Почему ему не носить рыжие кудри до плеч? Почему не одеваться в бархат? Ведь это всего лишь плис по восемнадцать пенсов за ярд. Уж таков этот Дик от природы, и ему так же свойственно рядиться, как птичке издавать трели, а луковице превращаться в тюльпан. Под этой зловещей внешностью — развевающийся плащ, всклокоченная борода, широкополая шляпа — скрывается простой и добродушный человек, вырядившийся по дешевке, и вся его жизнь под стать его платью. Он старается придать своему таланту эффектную мрачность, облечь его в романтические одежды, но снимите с него все это, и перед вами окажется не разбойник, а благодушный весельчак, не меланхолик-поэт, бегущий людского общества, дабы предаться возвышенным мыслям, а компанейский малый, умеющий рисовать парчовые одеянья и кое-что из доспехов (на кого-то надетых), деревья, скотину, дома, гондолы и тому подобное. Тяга к живописному проявляется в его картинах и в его облике: в остальном же он — миляга, преданный друзьям, охочий до бутылки и прочих радостей жизни. Каких только редкостных добряков не встречал я среди этих угрюмых "бородандо". Своими ятаганами они открывают устриц, на рапирах поджаривают хлеб, а из венецианских бокалов пьют виски пополам с содовой. Стоит в их тощих кошельках завестись монете, как сразу же находится друг, с которым можно поделиться. А веселые ужины за столом, крытым ветхой скатертью, а чудесные застольные песни, а невинные шалости, смех, шутки, возвышенные речи, — где, как не в кругу художников, насладитесь вы этим? И сейчас, много лет спустя, сбрив бороду, обзаведясь семьей и познав жизнь во всей ее сложности, мистер Клайв Ньюком утверждает, что время, когда он обучался живописи дома и за границей, было для него самым счастливым. Конечно, рассказ о житье художников может оказаться таким же невыразительным, как канцелярское описание какой-нибудь пирушки или запись беседы двух влюбленных, но поскольку летописец уже привел своего героя к этой поре его жизни, придется рассказать и о ней, прежде чем перейти к дальнейшим событиям настоящей хроники. Само собой разумеется, что наш юноша не раз советовался со своим любящим батюшкой о том, какую ему избрать профессию. Ньюком-старший вынужден был признать, что по части математики, латыни и греческого из любой сотни мальчиков — пятьдесят не уступали его сыну в способностях и, по крайней мере, столько же были прилежнее его; военная служба, по мнению полковника, была в мирные дни неподходящей профессией для юноши, склонного к безделию и забавам. Пристрастие же мальчика к рисованию было всем очевидно. Его учебники были испещрены карикатурами на учителей, пока Грайндли объяснял ему урок, он, сам того не замечая, успевал прямо у него под носом набросать его портрет. Словом, Клайв решил, что он будет художником — и больше никем, и вот в возрасте шестнадцати лет приступил к регулярным занятиям живописью под руководством знаменитого мистера Гэндиша, проживавшего в Сохо.
Гэндиша рекомендовал полковнику Эндрю Сми, эсквайр, член Королевской Академии и видный портретист, которого он однажды встретил на обеде у леди Анны Ньюком. Мистеру Сми довелось видеть кое-что из рисунков Клайва, сделанных им для кузин. Рисовать для них было его любимым занятием, и он охотно проводил за ним целые вечера. За год он нарисовал сотни маленьких Этель, а тем временем это прелестное юное создание с каждым днем становилось все привлекательней, и фигура маленькой нимфы казалась все женственней, все грациозней. Рисовал он, разумеется, и Элфреда, и всех обитателей детской, тетю Анну с ее бленгеймскими спаньелями, мистера Куна с серьгами в ушах, величавого Джона с ведерком угля и вообще все, что видел в этом доме.
— У мальчика огромный талант, — льстиво утверждал мистер Сми. — Какая сила и самобытность в каждом рисунке! Взгляните на этих лошадей — великолепно, ей-богу!.. А Элфред верхом на пони, а мисс Этель в испанской шляпе с развевающимися по ветру волосами!.. Надо обязательно взять этот рисунок и показать Лендсиру.
И обходительный живописец изящно заворачивал рисунок в лист бумаги, прятал его на дно шляпы и потом клялся, что великий художник пришел в восторг от произведения юноши. Сми привлекали не только способности Клайва к рисованию; он считал его заманчивой моделью для портрета. Что за цвет лица!.. Какие изящные завитки волос, какие глаза!.. Такие голубые глаза не часто нынче встретишь! А полковник!.. Вот если б он согласился позировать ему несколько сеансов в мундире бенгальской кавалерии — серым с серебряным шитьем, а на нем кусочек алой ленты, чтоб чуть подтеплить тона! Художнику теперь редко представляется возможность изобразить подобную цветовую гамму, говорил мистер Сми. Попробуйте что-нибудь сделать с нашей убийственной алой формой! Даже Рубенсу редко удавался багрянец! Возьмите всадника на знаменитой картине Кейпа, что висит в Лувре, — красные тона, положительно, портят все полотно! Нет, дымчатый цвет и серебро, что может быть лучше?! Все это не помешало мистеру Сми написать портрет сэра Брайена в огненно-красном мундире помощника наместника графства и одолевать просьбами каждого знакомого офицера, чтоб тот согласился позировать ему при полном параде. Клайва Ньюкома академику написать удалось, — разумеется, из чистой дружбы и еще потому, что ему нравился сюжет, хотя, конечно, он не мог отказаться от чека, присланного ему полковником за раму и портрет. Сам же старый воин не поддавался ни на какие уговоры и не хотел позировать никому, кроме сына. Он говорил, что ему совесть не позволяет истратить пятьдесят гиней на изображение своей заурядной физиономии. Шутки ради он предложил Бинни запечатлеть свой лик на холсте, в чем его рьяно поддержал Сми, однако честный Джеймс, хитро подмигнув, объявил, что он и без того красавец и ему нет надобности прибегать к краскам. Когда, отобедав на Фицрой-сквер, где происходила беседа, мистер Сми удалился, Джеймс Бинни высказался в том смысле, что академик сей не более, как старый шарлатан, и возможно, что суждение это было не столь уж далеко от истины. Приблизительно того же мнения держались и некоторые молодые друзья доброго полковника, от души потешавшиеся над маститым живописцем.
Хитрый Сми так же ловко пользовался лестью, как кистью и красками. Он ловил джентльменов на званых обедах, заманивал наивных к себе в студию и, прежде чем те успевали опомниться, "снимал с них головы". Однажды, идя по Хауленд-стрит, от Темпла к дому полковника, мы увидели, как из подъезда мистера Сми выскочил его превосходительство сэр Томас де Бутс в полной генеральской форме и мгновение спустя очутился в своем экипаже. Кучер как раз ушел подкрепиться в соседний кабачок, и сэр Томас сидел в фаэтоне, облаченный в пурпур и злато, а кругом восторженно скакали уличные мальчишки и кричали "ура!". Заметив нас, он весь побагровел — какой живописец передал бы эти малиновые тона?! Он был одной из многочисленных жертв мистера Сми.
И вот в один прекрасный день, достойный быть отмеченным белым камешком, полковник Ньюком вышел из дому с сыном и достославным мистером Сми, членом Королевской Академии, и направился к мистеру Гэндишу, жившему неподалеку. Юный Клайв, наделенный редким даром подражания и, как всегда, пояснявший рассказ рисунками, изобразил друзьям свое свидание с профессором.
— Ей-богу, Пен, ты должен на него взглянуть, — говорил Клайв. — Этот Гэндиш — невероятная личность! Иди к нему в ученики; таких веселых ребят в целом свете не встретишь. Гэндиш называет их штудентами и при этом цитирует: "Hars est celare Hartem" [48] , ей-богу! Гэндиш угостил нас бутылкой вина с пирожным и еще кухонной латынью в придачу. А родитель мой был великолепен, сэр. Перчатки надел, — он их, ты знаешь, надевает по самым торжественным случаям, — ну прямо щеголь-щеголем. Ему бы в генералах ходить; вид у него самый фельдмаршальский, верно? А ты бы посмотрел, как он расшаркивался перед миссис Гэндиш и ее разряженными дочками, сидевшими вокруг подноса с пирожным. Поднял стакан, отвесил им низкий поклон и говорит: "Надеюсь, милые барышни, вы нечасто заглядываете в мастерскую? Ведь при вашем появлении молодые джентльмены, без сомнения, перестают смотреть на статуи". А они, между прочим, редкостные пугала! Но мой милый старикан считает каждую женщину красавицей.
48
"Искусство в том, чтобы скрывать искусство" (искаж. лат.).
— Рассматриваете мою Боадисею, мистер Сми? — спрашивает Гэндиш. И досталось бы ему у Серых Монахов за такое произношение!
— А?.. Да-да, — отвечает мистер Сми; он останавливается перед картиной и всматривается в нее эдак, из-под ладони, точно ищет, куда бы лучше ударить эту Боадицею.
— Я написал ее, когда вы были еще юношей, Сми, за четыре года до вашего избрания в Академию. В свое время имела успех — в картине немало удач, — рассказывал Гэндиш. — Впрочем, настоящей цены мне за нее не дали, вот она и висит здесь. Не ценят у нас высокого искусства, полковник, грустно, но факт.