Шрифт:
— Послушай, Хью, ты славный малый и не кривишь душой, — обратился Галуа к военному. — Вот Бардин хочет знать: ты веришь во второй фронт в сорок четвертом? Нет, нет, мне нет дела до Монтгомери, меня сейчас интересуешь ты… Скажи, ты веришь?
Лицо полковника будто окунули в белила.
— Я… как Монтгомери, — сказал полковник и поклонился.
Галуа фыркнул и мигом стал пунцовым.
— Не находите ли вы, что мой полковник глуп, как пробка! — молвил Галуа и осторожно тронул висок, как заметил сейчас Бардин, седой… Бардину подумалось: вот эти седины Галуа, беспокойство во взгляде, а может, и хромота его не очень соотносились с тем ерническим, что было в его натуре, несмотря на интеллект и дарование недюжинное. И Бардину было жаль этого человека и хотелось винить во всех бедах, происшедших с ним, не его самого, а мачеху-жизнь, хотя это, быть может, было и неверно. Как сказал полковник, честь имею, — произнес Галуа, завидев вдали посла Керра. — Не находите ли вы, господин Бардин, что у нашего хозяина редкая способность делать вид, что ты ему приятен, при абсолютном равнодушии к тебе?.. — произнес Галуа, указывая на посла, и, опершись больной ногой о паркет, совершил нечто вроде прыжка, устремившись вслед за послом.
«Да, да, при полном равнодушии к тебе… — повторил про себя Егор Иванович вслед за Галуа. — Равнодушии, равнодушии…» И все те два часа, которые предшествовали встрече Бардина с Керром, Егор Иванович думал об этом, хотя посол решительно не давал ему повода думать о себе так. Больше того, посол должен был развеять это представление о себе, а он его утверждал. Он его решительно утверждал и тогда, когда, полусклонившись к генералу Антонову, который сидел справа, слушал советского военного, почтительно улыбаясь. И тогда, когда поднял тост за ратный союз народов и при этом улыбнулся дважды вне связи со смыслом речи, в начале речи и в конце. И тогда, когда, встав из-за стола, пошел из банкетного зала, одаряя присутствующих взглядом, в котором было столько нарочитого великодушия, будто бы посол даровал им жизнь.
И Бардин спросил себя: а что значила для посла Россия до того, как он прибыл сюда, и что значит сейчас? Да знал ли он Россию так, как должен ее знать посол в Москве? И какое чувство он питает к народу страны, кроме страха? И в какой мере его взгляд на Россию отличается от взгляда на Индию, например? И в какой мере у него хватило ума, образованности и душевной щедрости, наконец, чтобы преодолеть то предвзятое, что испокон веков характеризовало отношение британского сановного лица к великой стране на востоке?
Посол дождался отъезда Антонова и направился к Бардину.
— По-моему, я могу покинуть гостей, — произнес Керр, приближаясь к Егору Ивановичу. — Мы условились… верно?
— Да, я готов, господин посол, — произнес Бардин. Егору Ивановичу была приятна строгая простота в словах посла — и в том, как он сказал, что ради встречи с Бардиным готов оставить гостей, и в том, что служебным апартаментам намерен предпочесть посольский сад.
Но в сад они пошли не сразу — невзначай, как бы не придавая этому значения, посол повел Бардина в кабинет, а затем в комнату, которую можно было принять за второй банкетный зал и которая, так можно было подумать, была в пределах личных апартаментов посла.
— Я иногда уединяюсь здесь для работы, — сказал посол и направился к полированному столику, стоящему в дальнем конце комнаты. — Мне нравится, как освещена эта комната, наверно, отблеск реки, — указал он взглядом на окна. — Даже зимой, когда река покрыта льдом… Кстати, я заметил, на кремлевском холме тот же свет… — произнес он, и Бардин сказал себе: «Сейчас он вспомнит свою встречу со Сталиным, которая, дай бог памяти, была с неделю назад, и заговорит по существу». Но посол испытал неловкость и смолчал. Сделать это — значит показать, что реплика о реке и кремлевском холме необходима была ему лишь как предисловие к главному.
— Вы были в Москве тридцатого? — полюбопытствовал Бардин определенно вызвался помочь послу; если тот решил начать со встречи в Кремле, то тут была прямая дорожка.
— Сейчас и не припомнишь, — произнес посол. — Впрочем, это было в канун аудиенции, которую мне дал маршал Сталин… Значит, я все-таки был в Москве не тридцатого, а тридцать первого… Мой премьер сказал мне: «Вы должны быть в России еще на этой неделе. Прежде, как вы помните, я вам не говорил этого, сейчас говорю».
Нет, посол не воспользовался помощью Бардина, он шел к цели своим путем…
— Не наступлением ли на Рим была вызвана такая срочность? — подал голос Бардин. Не дай бог, чтобы в этой фразе была услышана ирония.
— Нет, представьте, все гораздо прозаичнее, — заметил посол и, помедлив, вдруг встал. — По-моему, чашка кофе была бы сейчас кстати, как вы? — в строгой простоте и безыскусности, с которой посол обращался к Бардину, в самом деле было что-то подкупающее.
— Охотно…
Принесли кофе, сразу стало и домовитее, и теплее.
— Я сказал премьеру: «На этой неделе так на этой неделе» — и договорился с военными о самолете. Он вылетал ранним вечером… У премьера не было иного выхода, как принять меня в четыре пополудни. «Но это же невозможно, — сказал я себе, — он ведь в это время спит. Нет, в четыре он уже просыпается и читает бумаги — первая почта дня». Действительно, когда я пришел на прием, премьер еще был в постели, но рабочий день его был в разгаре — он уже прочел и подписал гору бумаг. Было интересно наблюдать его, окруженного подушками в белоснежных наволочках, как я заметил, крахмальное белье лилейной белизны — это для него род недуга. Однако аудиенция началась, хотя он все еще возлежал на своем пуховом ложе и, судя по всему, пока не намеревался с ним расставаться. Аудиенция началась. Но прежде чем заговорить о главном, прямо скажем, достаточно деликатном, он вызвал помощника и осведомился передало ли Би-Би-Си еще раз музыку нового советского гимна, ноты которого он просил у Сталина. Каким-то странным путем мое появление у премьера отождествилось с новым советским гимном, — послу стоило труда не придать своей улыбке саркастического оттенка.
Надо отдать должное англичанину, в эти полчаса он много сделал, чтобы расположить Бардина, а возможно, и заставить его проникнуться доверием к тому, что он говорил. Посол нашел тон разговора, да, тот самый тон, что делает музыку. Наивно думать, что деталь о крахмальном белье была ему любопытна сама по себе. Ну, разумеется, она относилась к Черчиллю, и поэтому он запомнил ее, но он бы пренебрег ею, если бы она не нужна была ему сейчас, нужна насущно. Однако для чего? Посол назвал беседу Черчилля с ним деликатной. Наверно, у премьера с его послами даже в России не часто бывают беседы, которые можно назвать деликатными. В каком смысле деликатная?