Шрифт:
Мы с мамой на следующий же день выехали в Сухуми и прибыли как раз к панихиде, которая состоялась в Доме литератора. Меня, да и не только меня одного, поразило, как выглядел дедушка — лицо розовое, ни одной морщинки, как живой спящий человек. При том, что он болел диабетом почти сорок лет, а под конец жизни, практически ослеп и оглох. Да и внешне выглядел он неважно
— совершенно высохший, бледный старик. А тут — помолодевший и румяный! Бабушка никак не могла успокоиться — она говорила всем и каждому: «Посмотрите на него, как он выглядит — ни одной морщинки!»
На следующий день гроб перенесли в здание театра им. Самсона Чанба, что в центре Сухуми, на набережной Руставели. Два дня проходили панихиды в здании театра, народ шел непрерывным потоком. Казалось, во всем Сухуми, во всей Абхазии нет столько людей, сколько проходило мимо его гроба.
Характерно еще одно: хоронили деда в Сухуми, а ночевали мы с мамой, да и все близкие родственники — в загородном доме в Агудзера. А по дороге мама захотела купить цветы на похороны. И вот парадокс — в конце апреля, когда в Абхазии цветет все, когда цветы можно собирать с любого куста, с любого дерева — цветов в продаже не оказалось.
Вы что не знаете, где сегодня все цветы? — сурово спросила нас продавщица, — все цветы сегодня у Дмитрия Гулиа, и ничего больше не осталось!
Во время панихиды и митинга на центральной площади Сухуми вдруг заморосил небольшой дождик. И люди мигом догадались снять с магазинной витрины гнутое стекло и покрыть им открытый гроб.
Похоронили деда в саду филармонии в центре Сухуми. В подготовленной бетонированной яме был заготовлен массивный железный ящик, погруженный в расплавленный битум — гидроизоляцию. Гроб стали опускать в этот железный ящик и обнаружили, что он не проходит по длине. Тут же отпилили в районе ног небольшую полоску дерева, и гроб прошел в ящик. Железный ящик покрыли железной же плитой и эту плиту несколько сварщиков приварили к ящику толстым и плотным швом. А сверху уже закрытый ящик снова залили битумом, а сверху — бетоном.
Бабушка при этом постоянно спрашивала у дяди Жоры — своего сына:
— Для чего это, Жорочка, для чего так сильно закрывают?
— Мама, это же на тысячелетия! — скороговоркой отвечал взволнованный Жора.
Позже на могиле деда установили гранитный бюст. Дед изображен этаким энергичным прямым красавцем-мужчиной в галстуке. А в жизни он был сутулым, нерешительным в движениях, и в галстуке, я лично его никогда не видел. Конечно, хорошо, что у народного поэта такой энергичный и жизнерадостный вид. Как Гоголь на Гоголевском бульваре в Москве — веселый и жизнерадостный! Но у Гоголя есть и другой памятник — в сквере на Арбате, более отражающий его внутреннее состояние. Так и у моего деда есть памятник в Тбилиси в районе Ортачала. Там дед сидит в кресле, у него задумчивый и сосредоточенный вид. На мой взгляд, конечно, этот памятник больше похож на реального Дмитрия Гулиа. Кстати, памятник цел, и слухи о том, что его снесли грузины во время грузино-абхазской войны, не обоснованы.
Я помню «дедушку Дмитрия», когда он по утрам вставал с постели и, надев пижаму, выходил со своей любимой палкой на застекленную веранду, где мы обычно обедали. Эта веранда играла роль холла, где кто-нибудь постоянно находился. Усы у деда утром хаотично торчали в разные стороны, и если он был в плохом настроении, то громко говорил: «Кхм!» и, палкой или ногами, расталкивал стулья, попадающиеся на его пути. Он шел к своему любимому плетеному креслу на открытой части веранды, где виноградник особенно густо обвивал перила, и казалось, что кресло подвешено на виноградной лозе. Там, в этом кресле, дед сидел часами.
Если же настроение деда с утра было хорошим, то он, проходя по веранде, затягивал абхазскую песню:
— «Оу райда, сиуа райда, оу!» — и так далее, или другую:
— «Оре раша, раша орера, оу!» — с соответствующим продолжением (если, конечно, я правильно передал эти звуки в русской транскрипции).
Или, указывая на сливочное масло, которое обычно стояло в масленке на холодильнике, спрашивал бабушку:
— Леля, это масло или сало?
— Масло, Дыма, масло! — начиная сердиться, отвечала бабушка. Она звук «и» произносила твердо, и получалось что-то вроде: «Дыма».
— А где сало? — тем же тоном спрашивал дедушка.
— Нэту у нас сала, Дыма, нэту! — заводилась бабушка.
— Кхм! — произносил дед и шел дальше.
Эти вопросы я слышал каждый день. Видимо, дедушка их задавал автоматически, думая совершенно о другом. А если он видел на веранде меня, то заходил, с его точки зрения, незаметно сбоку, и быстро ухватывал меня за шею крючковатой рукояткой своей палки. Затем притягивал меня этим «крючком» к себе и, делая страшные глаза, произносил армянские слова: «Инч хабарес? Глхт котрац!» (Искаженно по-армянски: «В чем дело? Голову разбил!»). Мне кажется, что он и не вникал в суть произносимого. Ему или нравилась, или, может, его раздражала сама музыка этих фраз; согласитесь, она необычна!
Утром каждый день приходила медсестра делать ему укол инсулина. Он очень неохотно соглашался на укол, постоянно повторяя: «Кхм!». А если было больно, то громко причитал: «Ай-яй-яй, ай-яй-яй!».
Дед очень не любил своей диабетической диеты, и когда представлялась возможность, хватал запрещенный ему продукт, допустим, соленый огурец, и пытался улизнуть от бабушки, по дороге съедая этот огурец.
Однажды я увидел деда, когда ему впервые показали электрическую бритву. Он, сидя за столом перед зеркалом, долго рассматривал ее, то включая, то выключая и приговаривал: «Придумают же такое, надо же!».