Баранов Валерий Алексеевич
Шрифт:
Но слова и звуки, отскакивали от могильных плит, возвращались к нему не только пустыми восклицаниями, но и возмутительными, своей невыразительностью и прискорбным отсутствием гражданской скорби.
Тут его поразила мысль: «Как же он может взять этой скорби оттуда, куда мы так отчаянно и обречено стремимся? Не всё ли это равно, что обратиться к мертвецу, который, допустим, вылезет вдруг из вон той могилы, с требованием: „Воскреси меня!“». Нет, никакая скорбь давно не воодушевляла его. Напротив, только беспросветность и нищета, которые он так остро стал чувствовать в последние пять лет, заставляли его, по временам, вырываться, выплывать вверх из глубин своего отчаяния, пробивать будничный лёд, чтобы хоть полминутки подышать чистым и свободным воздухом поэзии.
Вышагивая и прислушиваясь к звукам кладбища и к эху своего голоса, он только тогда замолчал и остановился, когда неожиданно упёрся и увидел прямо перед собой, сидевшую у скромной могилы одинокую женщину.
Их разделяла невысокая оградка. Он подошёл слишком близко. Она, уже, конечно, зло и откровенно смотрела на него. В глубине её долгого взгляда, напоминавшего взгляд опасного зверя из клетки, таилась нежность, страсть, дикая сила, и сознание обречённости. Властный, непобедимый зов пола горел в том взгляде.
Отклониться, пройти мимо и незаметно, теперь было невозможно. На него снизу, в упор смотрели зелёные глаза, от которых так и веяло силой, духовным здоровьем и откровением, потревоженной женщины.
Она была почему-то во всём белом и, из-за ржавой могильной оградки показалась ему неземным существом, ослепляющим гипсово-безнадёжной красотой. Короткая белая юбка и белоснежная блузка, отделанная какими-то морозными кружевами, являлись подлинным шедевром декорации обнаженности её безупречной фигурки, подповерхностно-прекрасной, соблазнительно-поверхностной, шокирующей взгляд, и лёгкое её тело, словно нагретый кирпич, казалось, излучало тепло. Соколов физически ощутил это её тепло, и снова почувствовал боль в своём сердце, такую же, как и четверть часа, назад, когда он смотрел в могильную яму.
Ах, эта боль… Изысканно точные изгибы её рук и запястий перетекали вниз, на обнажённые коленки, будто выточенные из алебастрового стекла, они излучали какой-то таинственный свет: мертвенно-белый, грязно-зелёный и кроваво-красный, напоминающий мерцание свечей в мутных гадальных шарах.
Трепетные, любовные прикосновения пальчиков одной руки к этим коленкам, тут же встречались и переплелись с пальчиками другой…
Нет, нет, всё это может и не выглядело бы таким загадочным или откровенным, если бы так сильно не расходилось с внутренним ритмом Соколова, с его обеспокоенным сердцем — застывшие руки, поражавшие безупречной чистотой линий, странно неподвижные, как будто и не руки это… да и ноги, так неожиданно обнажённые.
— Извините, что помешал, — тихо, с выдохом, сказал Соколов.
— Да ладно. Уж, что сделали, значит сделали. Помешал… Хорошо. Благодаря вам я теперь очнулась. Вы, наверно, меня о чём-то спрашивали?
— Нет. Это я тут прогуливался и декламировал. Настроение, знаете ли, вдруг, настигло.
— Прогуливались на кладбище?
— Нет, я сюда специально приехал… Для того, чтобы похоронить друга.
— Это кладбище закрыто. Тут уже никого не хоронят.
— Правильно. Я тоже про это знаю. Всех покойников хоронят теперь на Южном кладбище, но мой друг был поэт. Поэтов здесь ещё хоронят. Минут через пять начнётся траурный митинг. А вы навестить, родного, пришли? — Соколов посуровел и приосанился против могильной плиты, у которой сидела женщина.
Она согласно кивнула и тут же ему пожаловалась:
— Сама не знаю, кем я для него была.
— Выходит то, что он, Дмитрий Лаврин, который лежит здесь, вам не муж и не брат.
— Конечно. Однако… Мне раньше казалось, что он жил для того, чтобы мне всякие неприятности устраивать.
— Своя печаль у инобытия.
— Хорошо. Вам расскажу. И только потому, что вы, как я догадываюсь, поэт. Правильно?
— Да, я действительно поэт: Виталий Соколов.
— Таня.
— Что ж, рассказывайте. Раз, вам нужно с кем-то поделиться.
— Наверно вы меня осудите. Не знаю. Но я всё-таки расскажу. Сегодня ведь одиннадцатое сентября. Так вот. Восемь лет назад, такого же одиннадцатого сентября этот человек, Дмитрий Лаврин, покончил с собой из-за несчастной любви ко мне. А у меня к нему не было никаких чувств. Единственно, помню, что он мне всё время ужасно надоедал. И потом, он вообще, от него были только одни неприятности. Он был лучшим другом моего любимого человека, потом мужа. И пользовался этим своим положением самым бессовестным образом…. А потом он взял и выбросился из окна.
— Мёртвых любить легче. Мы присваиваем их чувства.
— Я даже на похороны к нему не пошла. Это позже, совсем по другому случаю я была с Василием на этом кладбище и он, тоже, не знаю почему, показал мне его могилу.
— Мир праху его.
— Прощай, Дмитрий Лаврин, — без горечи в голосе сказала Татьяна и поднялась с лавочки. Оказалось, что за её спиной, на оградку, поверх пёстренького плаща был брошен чёрный платок. Она отвернулась, надела платок, плащ и потом подошла к Соколову, — Проводите меня к выходу с кладбища.