Шрифт:
– Пошли, хозяин! – сказал Зорбас сдавленным голосом.
В тот вечер Зорбас на еду даже смотреть не стал. «Горло свело, глотать не могу», – сказал он.
Зорбас промыл ухо холодной водой, смочил вату в ракии, сделал повязку, уселся на постели, сжимая голову в ладонях, и задумался.
Я прилег на пол, прислонился к стене и почувствовал, как по щекам моим медленно текут горячие слезы. Голова совсем не работала, я ни о чем не думал и только плакал от глубокой детской обиды.
Зорбас вдруг поднял голову. Его прорвало, и он стал кричать, продолжая свой яростный внутренний монолог:
– Все, что творится в мире, хозяин, несправедливо, несправедливо, несправедливо! Я, жалкий червяк и слизняк Зорбас, под этим не подписываюсь! Почему молодые должны умирать, а развалюхи жить? Почему умирают малые дети? Мой маленький сыночек Димитракис умер всего трех лет от роду, и я этого никогда – слышишь! – никогда Богу не прощу! Если он когда-нибудь наберется наглости явиться передо мной и если он действительно Бог, вот увидишь, как ему будет стыдно! Да, да, ему будет стыдно передо мной, слизняком!
Зорбас скривился от боли. Рана снова стала кровоточить, и он закусил губу, чтобы не закричать.
– Подожди, Зорбас, поменяю повязку.
Я снова промыл ему ухо ракией, взял присланной вдовой цветочной воды, которая лежала у меня на кровати, и смочил вату.
– Цветочная вода? – спросил Зорбас, жадно втягивая ноздрями запах. – Цветочная вода? Полей мне и на волосы, вот так, спасибо! И на ладони полей, все выливай, давай!
Он ожил, и я удивленно посмотрел на него.
– Кажется, будто я вхожу в сад вдовы.
И снова его взяла скорбь.
– Сколько лет, сколько лет земля создавала это тело! Смотришь на нее и думаешь: «О, если бы мне было двадцать лет, а весь род людской исчез с земли и осталась бы только она, чтобы создавать с ней детей – не детей, а настоящих богов – и вновь заселить мир!» И вот…
Зорбас вскочил, на глазах у него были слезы.
– Не могу здесь, хозяин! Мне нужно пройтись, несколько раз подняться в гору и спуститься вниз, чтобы тело устало, а мысли улеглись… Эх, вдова!.. Хочется затянуть по ней плач, сил больше нет!
Он вышел, отправился в сторону горы и исчез в темноте.
Я улегся на кровати, погасил светильник и снова, следуя моей злополучной человеческой привычке, принялся преобразовывать действительность, чтобы довести ее до абстрактной идеи, согласовать с самыми общими законами и прийти к жуткому выводу, что произошедшее должно было произойти. Произошедшее было якобы предопределено мировым ритмом и только обогащало таким образом гармонию. Наконец я приходил к отвратительному утешению: произошедшее не только должно было произойти, но и должно было произойти по всей справедливости.
Убийство вдовы запечатлелось как дикое, жуткое событие в той части моей памяти, где все уже несколько лет до того устоялось, обретя определенный порядок. Это событие потрясло мою душу, но все мои теории сразу же ринулись на него, окружили образами и изощрениями и обезвредили, точь-в-точь как пчелы обволакивают воском дикого шмеля, который проник в улей, чтобы похитить их мед.
И вот несколько часов спустя вдова уже покоилась в памяти моей – безмятежная, едва не улыбающаяся, в божественной неподвижности символа. В моей душе вдова была уже укутана воском и не могла больше вызывать панический страх, парализуя мысли. Жуткое мимолетное событие обрело огромные размеры, распространяясь в пространстве и времени, отождествилось с великими погибшими цивилизациями, цивилизации – с судьбами земли, земля – с судьбами вселенной, и, возвращаясь таким образом к вдове, я видел, что она подчинилась великим законам, примирившись со своими убийцами в безмятежной божественной неподвижности.
Время обрело во мне свою подлинную сущность: вдова словно умерла тысячи лет назад, а кудрявые кносские девушки эгейской цивилизации умерли минувшим утром.
Сон овладел мной, как, несомненно (ничего более несомненного нет), овладеет мной и смерть, и я бесшумно скользнул во мрак. Я даже не услышал, как возвратился Зорбас, а утром нашел его на горе, где он кричал на рабочих и бранил их. Ничего из того, что они делали, ему не нравилось. Он прогнал трех рабочих, которые попытались было возражать, сам взял топор и стал прокладывать путь, который начертал для столбов среди камней и зарослей. Зорбас поднялся на гору, отыскал там камнетесов и принялся кричать. Один из них засмеялся и что-то пробормотал, и Зорбас набросился на него.
Вечером он спустился изнеможенный и истощенный и уселся рядом со мной на берегу. Он с трудом выдавливал из себя слова, а когда выдавливал, то говорил о дровах, о проволоке и о лигните, о том, как можно более безжалостно ограбить здешние места, заработать побольше и уехать прочь.
Когда в какой-то миг, уже успокоившись и смирившись, я попытался было сказать что-то о вдове, Зорбас простер свою ручищу, зажал мне рот и глухо сказал:
– Молчи!
И я, устыдившись, сжал губы. «Вот что значит человек, – думал я, завидуя страданию Зорбаса. – Человек с горячей кровью и твердой костью. Когда ему больно, он плачет настоящими крупными слезами, а когда радуется, не умаляет своей радости, пропуская ее через тонкое сито метафизики».