Шрифт:
– А ты, получается, не знаешь, чего хочешь? – заинтересовался Лева, хотя разговоры эти не любил, на дух не переносил, но тут момент был выбран уж очень удачно.
– А я не знаю… – вздохнула Марина. – Вот такая я…
Но он не дал ей договорить, закрыл рот рукой.
– Хватит ругаться, – сказал он строго. – Ругаться разрешаю только в постели.
– А мы где? – засмеялась она.
– Ну, в смысле, ругаться разрешаю только во время. А до и после – запрещаю. Понятно?
– Понятно-понятно… Ханжа. Так ты со мной согласен или нет?
– Нет, конечно, – подумав, честно ответил Лева. – Иначе получается, что все еврейки – стервы, переводя на общедоступный язык. Разве нет? Типичный антисемитский стереотип.
– Да иди ты в жопу, – обиделась Марина. – Сионист хренов. Я тебе совсем про другое, а ты…
Он окончательно вышел из полузабытья и сказал:
– Марин, давай сменим тему, а?
Потому что вдруг ясно представил, с каким выражением лица, с какой улыбкой Лиза слушает этот их разговор. И еще подумал, что Нина, в такой же ситуации, спросила бы его точно о том же. И теми же самыми словами.
Шестая детская психбольница, в те годы, была заведением всесоюзного значения – огромным, в общем-то, учреждением, куда попадали особо трудные, запущенные дети не только из Москвы, но и из самых разных уголков СССР. И не только дети. В их пятнадцатом отделении лежали и подростки-старшеклассники, и выпускники-абитуриенты, попадали туда люди и постарше (как они там договаривались насчет детской больницы в строгое советское время, одному богу известно), и студенческого возраста, и работающие, ну, скажем, Курдюков или Цитрон, но таких было немного, раз-два и обчелся.
Он, кстати, напомнил во время студенческой практики Б. 3., что когда-то сам был его больным, и тот сделал вид, что помнит, – конечно, помню, коллега, это очень важный опыт, вы ведь были по ту сторону баррикад, – но было заметно, что такой случай у него не первый и что радуется как бы вскользь, слегка формально, Лева зачем-то надулся (внутри себя, конечно), и возможность поговорить, восстановить детали того лета, узнать судьбу тех или иных пациентов была потеряна безвозвратно, и вообще как-то не очень удачно было все в эту практику, отпугнула его клиническая психиатрия, и он твердо решил заниматься только наукой, только психологией, потому что любое практическое ежедневное, будничное дело требует цинизма, то есть полной трезвости, причем сразу, с первых шагов, – а цинизма-то необходимого он в себе и не обнаружил.
В пятнадцатом отделении лежали в основном заики. То есть люди с той или иной степенью логоневроза – по-разному выраженного, с разным сопутствующим букетом, у когото была психастения, или, как потом стало модно говорить, акцентуация характера в эту сторону – болезненной застенчивости, ухода в себя; у кого-то, напротив, это сопровождалось повышенной истероидностью, эмоциональной лабильностью, агрессивностью, склонностью сочинять, врать, фантазировать, а Курдюков, например, или Шамиль вообще ничем таким не выделялись – очень крепкие, мускулистые хлопцы, жуиры и жизнелюбы, за то лето, пока там был Лева, успевшие перепробовать разных баб – и среди пациенток, и среди сестер, но сейчас, задним умом, Лева понимал, что и эти двое, вызывавшие у него тогда, в отделении, глубокую зависть и восхищение своим именно душевным здоровьем – оба просто лучились им, – не были абсолютно здоровы, просто хорошо маскировали свою уязвимость, но полную правду о них могли знать только Б. 3. или Рахиль Иосифовна, никого другого они к себе подпускать бы не стали и за километр.
Лева ненавидел больницы с их особым больничным запахом, противной пищей, тусклым светом в длинных коридорах, стонами «тяжелых» по ночам, с визгливыми интонациями сестер – он это дело знал хорошо, с раннего детства, со своим букетом: гланды, аденоиды, гнойный гайморит, порок сердца, расширение каких-то там вен в самом неприличном месте, которое (расширение) вдруг стало отдаваться особой, ужасной болью, пока его не разрезали под общим наркозом, – в общем, полный букет, и когда мама сказала, что с его тяжелым заиканием надо что-то делать, через год уже пора готовиться к поступлению в вуз (он еще не знал, в какой, и эта тема тоже была болезненной), поэтому она возьмет в больнице справку, чтобы освободить его от экзаменов за восьмилетку, а он ляжет на месяц – он сначала дико засопротивлялся, и тогда мама сказала: «А экзамены ты хочешь сдавать?» – и дело было решено.
Так что в больницу он отправлялся с самым тяжелым сердцем, утешало лишь одно, что от экзаменов откосил (поставили в аттестат по итогам полугодия), а он их действительно жутко боялся – выходить к доске, там комиссия, незнакомые тетки, говорить громко и с выражением – да из него ни звука не вылезет в такой ситуации – но все-таки жара, лето, каникулы, а он будет сидеть в Москве, в больнице, взаперти, но неожиданное ощущение, что это совсем не та, а другая больница – появилось сразу, как только они с мамой, отойдя от метро «Ленинский проспект», перейдя через пыльный мост с трамвайными путями и миновав пару кварталов с пятиэтажками в глубине каких-то там многочисленных Донских проездов, углубились за больничные ворота в аллею.
Сразу, в первые же дни было полно этих диких, освобождающих сознание моментов – но, конечно, лучше всего запомнился один…
Когда буквально на второй день, в субботу (после сеанса), он попал в актовый зал на танцы, дурдом в квадрате (танцы в больнице, ну не бред ли сумасшедшего), он стоял и глупо ухмылялся, глядя на танцующих психов и заик, никаких людей в белых халатах, санитаров, сестер, врачей, не было и в помине, поставили на проигрыватель пластинку, кто-то зычно крикнул: «Бе-елый та-анец!», закружились пары, и к нему подошла высокая девочка с соломенными волосами, почему-то без бровей и без ресниц, отчего ее синий взгляд сквозь глаза-щелочки искрился особенно сильно, и просто сказала: «Пойдем?»