Шрифт:
Глянула Люда на ноги свои, а они – босые. Как были, босые! Охнула Люда, заскулила. Руки к свертку потянула, но толстуха сверток крепко держит, не отдает.
– Сынок! – закричала Люда во сне.
На зов, откуда ни возьмись, бежит женщина – костлявая, черной масти. Вцепилась толстухе в косу, завыла, толстую бабу к земле пригнула.
– Отдавай, – говорит, – что взяла. Чужое это, не твое.
Толстуха охает, кряхтит. Чернявая хвать за сверток, а в глазах ее сузившихся – ненависть да злоба горят. Дернулась толстуха прочь, но нет, не уйдешь. Чернявая худа, но цепкая. Выпустила толстуха сверток, чернявая его костлявыми руками подхватила. Стоит, на Люду смотрит. Грудь у ней совсем обвислая, лицо худое, брови – широкие, рыжие, а в глазах – будто кресты, четырехконечные звезды горят. И чувство такое, словно век ее Люда знает.
– Бери свое, – говорит чернявая, – да ромашками мужниными не раскидывайся.
Приняла Люда из рук чернявой сверток. Стоит, смотрит на нее, и тут первая капля упала с неба на нее – прямо на макушку.
– Дождь! Дождь!
Люда оторвала голову от подушки. Приснится же такое на дождь грядущий. По запаху поняла – пошел дождь. Он освежил воздух невидимыми молекулами влаги.
Марина уже набрала дождевой воды в жестяную миску. А раз так, значит, дождь лил. Слепые подходили к миске по очереди, черпали из нее воду стаканами. Дуся, напившись, облизывала губы. Причмокивала, остро чувствуя нюансы атмосферы.
– Дождь, – прошептала Люда.
– Я же говорил! Там нас слышат! Там знают, что мы есть! – подпрыгивал Пахрудин. Он выпил уже четыре стакана, и слышно было, как вода булькает в нем.
– Водичка… водичка… – Уайз окунал в стакан собранные щепоткой пальцы, вынимал, резко разводил и получал фонтан брызг в лицо. И смеялся, прижимая к груди толстый подбородок.
Галя пила в своем углу. Громко глотала, спешила, захлебывалась. Марина пила осторожно, обводя глазами подвал – не остался ли кто ненапившийся? Нуник пил, сняв очки, в его бессмысленных глазах плескалась вода. Только что виденный сон погрузил Люду в состояние задумчивости, и, глядя на Нуника, она подумала, что глаза от рождения слепых подобны зеркалу, в которое никогда и никто не смотрелся. Такое зеркало пусто.
Фатима слила несколько стаканов в пластиковую бутылку и направилась в другой отсек совершать омовение перед молитвой.
– Если бы Пахрудин не рассыпал во дворе баклажки, мы смогли бы набрать больше воды, – заявила она, остановившись.
Валентина, не спеша, приблизилась к ней и уперлась в нее квадратными стеклами темных очков. Ни слова больше не говоря, Фатима скрылась в глубине другой половины.
– Иди, иди, – процедила Валентина сквозь зубы.
Между двумя верхними зубами у нее была щель, и порой слова просачивались сквозь нее вместе со слюной – сплюснутые и на слух неприятные. Но только если Валентина сама хотела их процедить.
Пахрудин тюком плюхнулась на кровать. Лежал, улыбался в тюбетейку, давая воде успокоиться. Прислушивался к току воды – она растекалась по телу бурлящими речками и ручейками. Жизнь зародилась в океане. Человек на семьдесят процентов состоит из воды…
Жизнь зародилась в океане. Человек на семьдесят процентов состоит из воды. Пахрудин ощущал себя океаном – необъятным, одним всплеском способным поглотить весь мир или, наоборот, смилостивиться, успокоиться и дать жизнь – всему миру. Его клетки жадно пили из рек, расходящихся капиллярами ручейков, устремляясь к ним на водопой. Поили дождевой водой свои митохондрии, пузырьки и цитоплазму. Реки несли дождь в разные стороны – к голове, к ногам. Пересекались, перепрыгивали друг через друга, не застаивались, бурлили, несли жизнь миллиардам клеток, составляющим Пахрудина, и Пахрудин жил.
Грянула гроза, но в подвале никто не вздрогнул. Ни гром, ни грозовой гул не способны были испугать людей, каждый день ожидающих начала. Они по опыту знали – потревоженное железными птицами небо шумит по-другому. По-другому гудит земля, принимая железные слитки. Жители подвала благословляли начало грозы.
– А не замесить ли мне тесто для лепешек? – спросила Валентина.
Казалось, ливень омыл не только землю, но и подземелье – от страхов, принесенных с утра Пахрудином. День раскрылся людям навстречу, сжигая в своей грозе уже было наступившее отчаяние.
Валентина закатала рукава, обнажив бледную кожу с близко прилегающими венами. По венам струился дождь. Валентина чувствовала силу в руках. Она опустила руку в мешок муки. Мучная пыль обняла ее пальцы, запястье. Валентине нравилось погружаться в муку по самый локоть. На то она и была мастерица.
Ровно тридцать три пригоршни Валентина достала из мешка и насыпала в миску – по три на каждого, по лепешке на одного. Разбавила их тремя стаканами воды. Вода схватила муку, увязала ее крупицы в комки, и сильные, набухшие дождем пальцы Валентины смяли их в один большой ком теста.
Первая лепешка уже трещала на сковороде, когда дождь наполнил все протянутые к нему миски, но не прекратился. Стопка лепешек уже остывала под чистым полотенцем, когда Уайз беспокойно заворочался на кровати. Скрип ее сетки пробудил струну – неужели опять? Неужели гроза им не помеха?
И гроза им не была помехой. Они были помехой для грозы. Вспышки ракет сбивали грозу с толку, в их пожаре сгорали ее бледно-фиолетовые нити. Гроза была вынуждена отступить, оставить небо над городом. Грозовой гул, не прекращаясь, перерос в свист и удары снарядов о землю.