Шрифт:
Это ужасно. С другой стороны, он как раз оставил за плечами переговоры с редактором, который при случае им интересовался. Он не нашёл ничего предосудительного в костюме разбойника, наоборот, воспринял его в соответствии с характерными разбойничьими чертами. А тут уже снова появляется эта Ванда, не так ли? И разве не посещал он дома искусств в те дни? И разве не омывает Ааре весь наш город так же заботливо, как муж заботится о жене?
И притом каждая воображает, что он любит именно её, сказала более зрелая Штальдерша касательно влюблённостей и рассмеялась почти визгливо, т. е. трагически, как будто презирая и питая жалость ко «всем этим глупым бедным девушкам», к этим тронувшимся в уме. Он, кстати, однажды сделал хорошенькой брюнетке, стоявшей за кассой, с почти слишком мимолётной готовностью предложение, которое было воспринято как несерьёзное и потому отклонено. А теперь его преследовали. Преследовали ли его в связи с мимолётностью его предложений руки и сердца? В связи с разгильдяйством его серьёзных намерений? В связи с трагичностью его комичности или из-за его ничего не говорящей формы носа? Или потому, что этот нос бывал не однажды чищен при помощи голых пальцев, без прибегания к носовому платку? Заслужил ли он, чтобы его преследовали? Знал ли он вообще о преследовании? Да, он знал, подозревал, чувствовал. Это знание пропадало и возвращалось к нему, оно разбивало всё, что ему удавалось склеить вместе. Не потому ли его преследовали, что он слишком много курил сигарет? Разбойник однажды обнаружил в поданном ему на съедение супе служанкин волос, и ему не пришло в голову проглотить его, как если бы это было нечто съедобное. Не из-за этой ли оплошности огорчали ему и без того горькую жизнь? Этот беднейший из беднейших. Некоторые девушки принимали его большую и несчастную участь близко к сердцу, ведь он даже издалека выглядел ущемлённо. Его глаза на людях порхали и полыхали, как потревоженные ветром огни, обеспокоенная воздухом тишь. Его глаза были маленькие, крутливые борзые. Правда, красиво сказано? Ванду я вынужден всеми силами сдерживать. Она рвётся, бьётся, в неуёмном желании быть обсуждённой. Мы намерены обращаться с ней со всей возможной справедливостью. Никто, никто не знал, кто она и как её зовут, ту, к которой воспылал разбойник. Но оставим этот предмет пока без объяснений. Все выглядели так, будто знали или хотели знать, но никто ничего не разведал. Как увлекательно. Иногда увлекательно раздирающе, как если бы рвали полотно, но полотно противостояло раздиранию, полотно было сильнее, чем его раздиратели. «Головные вши выводятся за одну-единственную ночь». «Юноша, готовый посвятить себя изучению сельского хозяйства, найдёт пенсион и уроки во всём, что жаждет узнать, в доме такого-то». Оливковые масла, жидкое мыло и проч. — объявления, попавшиеся на глаза разбойнику во время чтения газет. Не подмывал ли его благочестия уже сам факт, что он с удовольствием читал объявления? А потом одна городская знаменитость развеяла себя в прах, повернув как будто невзначай, как будто из рассеянности газовый вентиль, после чего упала и нашла смерть. Некоторые утверждают, что тут и там проживает пяток детишек, объявляющих его своим папой. Однако будем говорить серьёзно. Не преследовали ли его за то, что он пользовался повсеместной любовью? В этом есть доля вероятности. Но это далеко не объясняет всего. «Тебя преследуют», — сказала некая влиятельная персона этому самому невинному из всех лиц, причастных к свершениям и задачам нашей цивилизации. Он прислушался к удивительному сообщению. Оно прозвучало как предупреждение со дна бездны. «Лучше оставим это, — ответил он, тем не менее, — я давно об этом знаю, но не придаю никакого значения, понимаешь? Ничего особенного, подумаешь, преследуют. Мне угодно рассматривать этот факт как нечто совершенно побочное, как нечто, не заслуживающее быть замечено и принято во внимание. Пусть это всерьёз, я не хочу говорить серьёзно. Хотя иногда бегут мурашки». На этом тема исчерпала себя. Невообразимое легкомыслие. А тут ещё все эти трясущиеся над ним дамы с повышенной сочувственностью. Между делом он брал у лейтенанта, не участвовавшего в войне, уроки в искусстве не утрачивать расположения духа. А потом одна хозяйская дочка испытала затруднения по поводу того, что прониклась к нему доверием и целиком положилась на него. Как если бы и без того было мало. И вот ещё что: разбойник некоторое время подначивал экономку, чтобы она начала сознавать, что ему приятно, когда она ему говорит, скажем, так: «Выйди-ка из комнаты», или так: «Пойди-ка сюда». Эти и другие подробности словно бы просочились, оказались на слуху и полностью разрушили доброе имя разбойника. Да, он много, много грешил, этот молодой человек. И наш список его прегрешений ещё далеко не полон. Да и будет ли он когда-нибудь полон? Маленькой вытяжки из списка его грехов вам будет вполне довольно. Он обратил внимание служанки на возможности гордыни и за это совершенно справедливо преследуем. В чём же состоят преследования? Его пытаются сделать мягкотелым, недовольным, нервным, раздражительным. Одним словом, ему пытаются привить мораль. Удастся ли, вопрос неоднозначный, потому что голову он по-прежнему держит высоко, причём без всякого упрямства. Не кажется, чтобы он гордился собой. Он просто понимает, как не терять присутствия духа. Вот и всё. Упомянутый лейтенант заслуживает по этому поводу признания заслуг. Как раз в этом невозможно иметь никаких сомнений. Медленно, осторожно я подбираюсь к разговору о странных вещах. Мне почти хочется запретить себе о них говорить, но надо, надо сказать. Ну же, ближе к делу, уже потому, что, возможно, речь пойдёт о чём-то забавном. У этой экономки руки были в веснушках. Однажды, ставя перед ним обед, она обняла его этой бархатистой кожей, украшенной веснушками. Кожа была тёплая и прохладная, насухо вытертая и одновременно влажная. Этой самой кожей служанка, или прислужница, добилась известных успехов. Непременно следует указать на то, иными словами, нельзя не подчеркнуть, что эта особа из Поморья взяла, например, с разбойничьего стола или секретера портрет Эдит при помощи этой самой бархатной кожи и разорвала на кусочки у него на глазах, чтобы он понял, в каких она себя считает правах. Она попросту хотела его афронтировать и фраппировать и сделала это со всевозможным спокойствием, поскольку знала, что он миролюбив, т. е. она его изучила, она знала, что ему нравится, когда ему дерзят, потому что именно в этой части своего существа он просветил её самым усердным образом. Он прямо-таки постарался на славу в роли инструктора. Так что изображение Эдит, карандашный рисунок, лежал теперь, рассыпанный по натёртому до блеска полу. Разбойник поднял клочки, чтобы сразу улечься на диван, под косыми взглядами зеленоглазой хозяйки дома. Это событие тоже достигло ушей публики и произвело неблагоприятное впечатление, тем более, что он по-прежнему не имел отношения к упомянутой ранее сотенной бумажке. И из-за этой сотни франков тоже, которой он уже давно прославился, его преследовали, и, разумеется, по праву. Столько мы можем позволить себе раскрыть: отец Эдит был ходячей энциклопедией. В текущий момент он находился в подземном мире, имеется в виду, перестал функционировать в наземном мире в качестве активного члена общества. При жизни он давал своей прекрасной дочери уроки латыни. Мне кажется, мы не ошибёмся, если я сообщу о ней, что она говорит на всех наших трёх государственных языках. Точнее говоря, их четыре, но четвёртый нельзя считать за полный, потому что это что-то вроде отмирающего языка, на котором говорит всего несколько горных долин. Однако как же красиво выделяется наша отчизна на фоне соседствующих стран. Об этом больше в следующий раз. Нам вспоминается памятник пилоту, который первым совершил на своём аппарате перелёт через Альпы [15] . Шпильки для волос и проч. всегда его трогали, когда он находил их позабытыми. Эдит и Ванда повстречались однажды, до какового момента мы ещё далеко не добрались в нашем рассказе, столкновение, о котором я вам при случае поведаю. Надо бы говорить не «поведаю», а «изображу». А теперь — к той находившейся под присмотром, с которой разбойник вступил в разговор однажды вечером, когда она стояла, прислоняясь к колонне, и с которой у него состоялась встреча на следующее утро при улыбчивой весенней погоде, раскрасившей весь свет в голубые тона. Наши двое прогуливались на опушке леса взад-вперёд. Было воскресенье. Никогда и ни за что не следовало нашему подопечному вступать в отношения с этой отщепенкой, отвергнутой, отринутой. То, что он это сделал, было большой ошибкой, и то, что мы видим его в таком обществе, причиняет нам боль. Тем не менее, мы берём на себя за него ответственность таким образом, который вполне можно произнести вслух. В лёгком дополуденном ветерке шептала листва. Там, где они гуляли, прогуливались и другие люди. Павшая личность показала ему, когда они присели на скамью, свои туфли, сами по себе ничем особенно показательным не отличавшиеся. «Когда-то я была красоткой», — объяснила она ему. «Так ты не считаешь себя больше красивой?» — ответил он. Она пропустила его замечание мимо ушей. «Я родом из богатого дома. Мой отец был владельцем фабрики. Обрати на это особое внимание». «Я стараюсь не подвергнуть тебя абсолютному невниманию со своей стороны», — сказал он. Он сказал это сухо и мило. Кстати, она совершенно не обратила внимания на то, что он сказал. «А теперь я обнищала, — продолжила она и вплела следующую нить, — в юности я была замужем за очень красивым стрелком». «Значит, вы были красивой парой». Она опять пропустила мимо ушей сопутствующее замечание разбойника и продолжила: «Но оказалось, что он не многого стоил. Он вечно спал на ходу, а я лопалась от избытка темперамента». «Так что ты над ним насмехалась». Рассказчица перешла к следующей детали: «Он походил на дерево с золотой листвой». «Кажется, он был для тебя недостаточно зелен. Я тебя понимаю». Та, которая говорила, облизнула губы, и вот что воспоследовало: «Он злился на себя, что не доставляет мне удовлетворения, а на меня злился за то, что ему не было весело. Я всеми силами старалась выглядеть довольной. Мои старания его ещё больше злили». «Он видел тебя насквозь». Она посмотрела прямо перед собой, вытащила из сумочки пудреницу и зеркальце и напудрила уже не слишком пригожие щёки, изучила лицо в отражении и призналась, что брак с красавцем превратился в невозможность, проторив таким образом настоящую столбовую дорогу печали, и спросила разбойника: «Признайся честно, ты из полиции». «Вовсе нет», — отозвался разбойник и встал, собираясь уйти. Из леса доносился звук арфы, как будто ангелочки в кустах играли богоугодную музыку, и из города приходили всё новые прогуливающиеся люди. «Завтра ты снова придёшь, слышишь», — почти приказала она. Удаляясь от неё, разбойник, которого она, казалось, начинала ценить, удостоил её светского поклона, над которым он внутренне, разумеется, слегка усмехнулся. Его смешило собственное элегантное обхождение с отщепенкой. В тот же день, т. е. в четыре пополудни, он впервые увидел Ванду. Видеть её значило боготворить. Тогда Эдит уже разносила еду в заведении, но разбойник про неё ещё ничего не знал. Из любви к справедливости мы должны добавить вот что: разбойник, в ответ на официальное приглашение, сделал публичный отчёт о своей жизни, и слушатели внимали прилежным описаниям с видимым высоким интересом. Возможно, что этот вечер чтений отчасти растревожил его душу, что-то дремавшее в ней вдруг восстало к жизни. Он, можно сказать, долгое время был мёртв. Друзья сожалели о нём и сожалели о самих себе, что им приходится испытывать о нём сожаление. А вот теперь что-то в нём пробудилось, как будто в его душе наступило утро раннее. В то время он, среди прочего, принял участие в игре с обручем в чьём-то саду. Но не будем придавать этой забаве большого значения. А ещё, приблизительно в то же самое время, он сопроводил девушку в театр. Давали ничуть не меньше чем «Фиделио» Бетховена, в известной степени чудо-оперу, исключительно прекрасную от первой до последней ноты. Да мне и не требовалось вам этого рассказывать, вы знаете и так. А теперь я вам скажу одну пикареску. Когда он увидел, как вошла Ванда, как если бы перед её маленькими юными ножками расстилались белые облачка, чтобы ей было мягко и не утомительно идти, он во мгновение ока, т. е. посредством своих мыслей, сразу уполномочил её, хотя такие полномочия и представляются уязвимыми, на пост русской императрицы, и, пока его виски ласкала музыка, веявшая сквозь кофейню, он смотрел, как она ехала в роскошной карете, запряжённой шестёркой или даже дюжиной лошадей, сквозь толпу, изумление которой сменялось ликованием, по улицам Петербурга. Не то чтобы совсем без повода сказали разбойнику впоследствии: «Да ты сбрендил, дорогой мой». Скрипки сообщают ему сплошные революции. Но не будем об этом. Кто обладает живым духом, тому не грех иногда и сбрендить. Если же говорить вообще, то можно поверить, что его преследовали, потому что это как бы само собой получалось, потому что это было так легко. А именно, всегда-то его встречали без компании, уж совсем одного-одинёшенька. Его преследовали, чтобы научить жизни. Он сам подставлялся. Он уподоблялся листочку, который мальчик срывает с прутика, потому что тот бросается в глаза своей одиночностью. Он прямо-таки провоцировал на преследование. А потом он возьми да начни получать от этого всего удовольствие. Об этом больше в следующей главе. «Дети — ясновидящие», — услышал я однажды на улице. В состоянии под наблюдением он казался себе интересным. Ему льстило, что ему выпала честь состоять словно под контролем, под надзором. Иначе он сам себе давно набил бы оскомину. Так называемое состояние преследования означало для него вознесение из затонувшего мира, мы имеем в виду его собственный мир, который, по его мнению, нуждался в оживлении. Им теперь занимались, поскольку обращали на него внимание, постигали его. Это ему, конечно, было приятно. Одновременно он заметил, что всерьёз о нём не беспокоилась ни одна душа. Просто ему иногда чуть - чуть перебегали дорогу, но и это было уже что-то, даже много, потому что помехи приводят нас в движение, в оживление, в приподнятость духа. Он сказал себе, что должен вести себя осторожно; тот, кто мог олицетворять верх беспокойства, стал, напротив, донельзя спокоен. «Вы никогда не нервничаете», — сказала ему девушка, как будто хотела его немного обвинить. И ещё он ни к кому не примыкает. Главным образом, именно это вменялось ему в вину. И как он всегда медлил с приобретениями, например, расчёсок или чемоданов. Он так и путешествовал в сопровождении этого дурацкого расписного дамского саквояжика, который ему однажды подарила одна женщина. В те времена ему никогда не приходилось самому штопать себе брюк. Какой безвозвратный проступок. А тут ещё эта отброшенная обществом. Не забыли и об этом. Нет, через такое невозможно переступить. Всё можно было бы ему простить, но только не это.
15
Имеется в виду памятник Оскару Бидеру в Берне.
«Идиот», — прошипела она в его сторону. Как же она, должно быть, внутренне страдала по нему, та, которая произнесла такую оскорбительную грубость. Мимо киосочка по продаже газет он прошёл вместе с толпой, цветастостью напоминавшей сборный букет, мимо этой разгневанной. Позже мы ещё объясним, прольём свет на это обстоятельство. Ещё многое на этих страницах будет казаться читателю таинственным, на что мы, так сказать, уповаем, потому что, если бы всё сразу открывалось для понимания, вы бы начали позёвывать над содержанием этих строк. Не потому ли бросила она ему в лицо это слово, что он всегда был так неприхотлив, так доволен собой и совсем не предпринимал атак на дам и прочие предметы вожделения? Не ставил себя во главу угла и, казалось бы, не нуждался в том, чтобы что - нибудь «изображать из себя»? О, какой восхитительной злобой сияли глаза, принадлежавшие лицу, чей ротик бросил ему вышеприведённую насмешку! Злоба, такая мягкая, такая сладкая, казалась ему почти прекрасной. Не потому ли сердился на него этот «цветок Востока», что он всегда так по - гимназически проблаженивался через галереи и аркады нашего города? Уже сама прогулка сквозь людскую толпу приводила его в блаженство, казалась ему ужасно развлекательной. Притом он словно бы и не думал ни о чём другом, кроме как тут и там о рисунках Бердслея или ещё чём-нибудь из просторной области искусства и эрудиции. Ведь он всё время о чём-нибудь думал. Его голова была постоянно занята чем-то отстранённым. Те, кто его окружал, чуть-чуть обижались этим обстоятельством, как вы понимаете. Близкое, далёкое, а тут ещё эта Голодная башня из произведения Данта, называемого «Божественной комедией», а ведь мы ещё по-прежнему не разобрались с замечанием, пророненным влиятельной персоной в адрес разбойника: «Тебя преследуют, мой милый». Хоть разбойник об этом высказывании, можно сказать, сразу забыл, но нас-то, нас-то оно беспокоит. Сущий ребёнок! Не из-за инфантильности ли его преследовали? Не потому ли, что не хотели позволить ему быть ребёнком? Вполне возможно. И ещё следует не терять из виду вот что: в «то время» он приехал в наш город больным, полным необъяснимой неуравновешенности и беспокойства. Его мучили так называемые определённые внутренние голоса. За тем ли он к нам приехал, чтобы превратиться в весёлого и довольного соотечественника? Во всяком случае, он страдал от припадков, состоявших в том, что ему «всё» зачем-то внушало отвращение. Впоследствии он ещё долго оставался невероятно недоверчив. Подозревал, что его преследуют. Вообще-то, его и вправду преследовали, но со временем он научился — снова смеяться. Довольно продолжительное время он как раз смеяться-то и не мог. Так что теперь смеётся в двойном объёме? Пожалуй, нет. А ещё его истязали сёстры Штальдер, если можно так выразиться. Но если они его истязали, то, наверное, потому, что их, со своей стороны, истязала жизнь. Мы все друг друга истязаем, потому что всех нас что-нибудь да истязает. Человек склонен мстить более всего в состоянии неблагополучия. Таким образом, человек мстит скорее не из злости, а из-за той или иной неприятности, и, по правде сказать, свои неприятности найдутся у каждого из нас. Надеюсь, что я доходчиво выражаюсь. Сёстры Штальдер уже начали чаще позёвывать в присутствии разбойника. Эти зевки казались ему намеренными, и он ненавидел их поначалу, тогда как впоследствии они его совсем перестали волновать. Однажды, посреди улицы, господин приличного вида вдруг ни с того ни с сего зевнул ему прямо в лицо, а он возьми да швырни в зевотный проём окурочек. Можете представить себе глаза, сделанные господином в ответ на этот пепельничный манёвр. Такой способ действия можно озаглавить «Месть разбойника». К счастью, месть была симпатичного свойства. Зевком в лицо его попытались смутить, сбить с толку. Постоянно делаются попытки внушить ему чувство неуверенности в себе, расщепления, разделения личности. Его пытаются ввести в состояние возбуждения, чтобы он начал прыгать и скакать, т. е. чтобы разъярился и разгорячился. Однако разбойник разгадал тайный умысел. А ещё его вначале очень и весьма раздражали эти рукомахатели, эти жестикулянты. А теперь давно уже нет. Речь идёт о людях, которые совершали прямо перед его носом быстрые движения руками, как если бы судили о чём-то с неприятием, будто что-то от себя отвергали. Это отвергание несколько раз ужасно его рассердило. Всё потому, что в первый момент ему казалось, будто отвергают именно его, разбойника. Это, конечно, был оптический обман чувствительности. Зевки, отбрасывание и что ещё? И ещё этот траурный креп, периодически возникающий на рукавах у людей, у которых кто-нибудь умер и которые теперь во всеуслышание объявляют о своих страданиях. Как этот страдальческий креп выводил разбойника из себя! И что же, продолжает выводить? Нет! Может быть, только самую исчезающую малость. Но больше ему эти знаки страдания не причиняют страданий. Как она произнесла этого «идиота». Прямо-таки набросилась. Как будто намеренно поджидала у киоска, чтобы бросить ему в лицо. Она была несколько полна. Несколько слишком, что, конечно, жаль. И притом держалась недостаточно прямо. Но зато какое нежное лицо. Она постоянно сопровождала Ванду, а в вандином обожании разбойник не знал себе равных по неутомимости. Тем не менее в один прекрасный день он просто, без всякой церемонии перешёл к другой. Касательно этого события он имел с одной барышней продолжительный разговор, содержание которого мы передадим позже, поскольку нам кажется, что это необходимо. Но пока он, с кожей и костями, с душой и телом, ещё «подлежал» Ванде, находился в её власти, и однажды вечером в её комнате сказал: «Голодные башни, дайте мне вечный приют, а вы, гамаки, позвольте ей без конца покачиваться в вас, чтобы ей впредь было так хорошо, как мне пусть будет плохо, потому что она — сладчайшая безвкусица из всех, что только можно сыскать на всей земле от южного до северного полюса, и я люблю это восхитительное изъявление необразованности и не слишком прилежного воспитания до самых чертовских глубин сумасшествия». Так говорил он, одновременно призывая себя к энтузиазму и насмехаясь над собой, потому что она была не в состоянии даже написать письмо, тогда как он был в некотором роде нотариусом. «Ты прям любезник и прям ума за мной решился», — сказала она ему в ресторанной зале, в которой произошла их встреча. Он уставился в небо, точнее, в потолок, и тихо смеялся. Что за замёрзшее лицо было у неё однажды зимним утром. Она прошла мимо, опустив глаза. Однажды, когда он с ней поздоровался, она обернулась к подруге и спросила: «Ты его знаешь?» Подруга ответила: «Нет». Но «нет» прозвучало неумно, неискренне. В «нет» таилось смущение. Обе прекрасно его знали, просто им в этот раз подходило его не знать. А в другой день она умоляла его: «Ну пойдём же веселиться вместе». На этот раз он сам сделал вид, что её не знает. «Дай-ка ему пощёчину», — стала поощрять её подруга, но поощрение звучало неискренне. В нём таилась робость. Однажды дом был полон гостей, я имею в виду, зала, в которой собрались люди разных сословий, чтобы послушать певца. Ни местечка не осталось не занято. Разбойник сидел вполне комфортно. Тут появилась Ванда и её родители. Они осматривались по сторонам в поисках свободного места, но ничего подходящего не видели. Ванда вперялась в разбойничка, а он и не пошевелился, чтобы, например, вежливо встать и спросить, не дозволено ли ему будет освободить своё место. Экая флегма. Ванда дрожала от гнева и всех унизительных ощущений. Так что она как пошла, как толкнула входную дверь, та прямо заходила в петлях. «Я уже люблю другую, хотя я с ней ещё не знаком», — прозвучало в душе у разбойника. «Так пора бы познакомиться», — прогрохотало в душе мира. Ему писала письма актриса. О души павших в боях, простите спешившему из лавки в лавку в поиске галстуков, в которых он собирался блеснуть перед Вандой, которая считала его ребёнком, но не могла знать, какими качествами этот ребёнок обладал. Однажды она выглядела изумительно, в зелёном и розовом, но можно выглядеть как угодно изумительно, и всё равно такой вот разбойник окажется в силах только этак в своём роде тому порадоваться. Изумительное изумляет, на то оно и существует, а ещё радует, но любовь отстранена от изумления, как небо от земли, потому что любовь — это другое. И что же, неужто не было у разбойника совсем никаких общественных задач? По всей видимости, временно, ещё нет. Да он и не торопился. Злючка ли она, Ванда? С этим вопросом к нему обратился через окно мальчик. Разбойник вымолвил в ответ странное слово: «Она недостаточно злая, потому я недостаточно добр с ней. О, если бы незаметная особа составила моё всё. Придут ли дни и недели созерцания невиданного доселе?» Когда Ванда, вызывая на доверие, сказала: «Да ладно, ну, иди сюда», разбойник листал свою театральную программку. Она была одета в коричневый бархат, когда произнесла эту милую фразу, но совсем другое «иди сюда» вступило в жизнь в его душе, такое, которое он и сам должен был произносить как мольбу, потому что не мог же он без конца бросать на ветер драгоценное время. Не стать ли домашним учителем? У Ванды были чуть-чуть полноватые губы. Может быть, как раз эти немного пухлые губы виной тому, что он потерял к ней уважение. Он, кто так часто мчался за ней, мчался ей навстречу, чтобы посреди бега вдруг замереть в ожидании её следующего движения, он говорил впоследствии: «Она за мной бегает». А когда она, к тому же, вошла в возраст, в котором полагается носить длинную юбку, то совсем ему разонравилась. В ней не осталось ни капли забавности, звонкости, изящества, манеры. Она изменила причёску. С ниспадающими локонами она казалась переодетым принцем, фигурой из сказочных стран, словно пришедшей с Кавказа или из Персии. Но тогда он уже познакомился с другой. Невозможно одинаково высоко ценить двух девушек. Он писал: «Я ушёл к другой в рассеянности, потому что из-за Ванды меня всё тянуло куда-то, и никак не предполагал, что отныне она станет значить для меня гораздо больше. Где теперь Ванда? Не движим ли я раскаянием на её счёт? Ни в коей мере». Кстати, наряду с Эдит он находил хорошенькой эту Юлию. Но, однако, приступим же к Эдит со всей решимостью.
И если даже мне удастся эта скромная книжка, то как она может повредить Дюби из Дюбендорфа, этому князю среди писателей, который завоёвывает и имеет полный успех и аншлаг своими пьесами? Ведь мы с ним совместно трудимся над вертоградом общих начинаний, и, к счастью, кое - чего добиваемся. Как же много забот у матери о детях. Как хорошо, что детям о том неведомо. Посещение оперы в своё время и в своём месте обязательно всплывёт алым бакеном. Алый цвет выделяется нежно и приятно для глаза, склонен я полагать. Неужели можно считать, что они были правы, что поступали по-человечески, эти немилосердные сёстры Штальдер, когда посылали такого хорошего, такого безобидного человека как наш разбойник на муки жестокосердого ночного непокоя? Ложе покоя было жёстче голой доски, а убеждения разбойника, как широко известно, мягче вермишели с маслом. Как же нам жаль этого мечтателя и невольника женских очей и фигур, хоть там всё и происходит не без шпилек. Не надо было достохвальным сёстрам Штальдер класть ему на комод платочек с вышитой по кайме надписью о том, что здравомыслящие люди всегда высоко несут голову, т. е. не теряют присутствия духа. Ах, как часто он падал духом, несмотря ни на что. Почти падал в обморок иногда от духовного упадка, не так ли? «Не вешай нос, утро вечера мудренее», — гласило это замечательное покаёмочное, оно же околоплаточное, словцо. Можно ли не усмотреть отсюда, что в лоне семьи Штальдер его форменно окружали? К понятию окружения мы ещё при случае вернёмся. В осаде разбойника не могло быть никаких сомнений. Только затем, чтобы он пожертвовал своим божественным даром — юмором, спрашивали его люди, которые последним не всегда отличались: «А что вы сделали со своим юмором? Куда он у вас спрятался?» В такие минуты ему требовалась вся сила веры в себя, чтобы не потерять равновесия. Слава богу, ему удавалось несмотря на все призывы не превращаться в филистера или засушенного адвоката и на восходе глядеть в утро без повешенья носа, что он, впрочем, делал вполне инстинктивно. Надо ли призывать мясника к мясницкой, пекаря к пекарне, кузнеца к кузне, жизнерадостного к жизнерадостности, набожного к набожности, ребёнка к ребячливости? Это тропа, на которой у ремесленника отнимают интерес к ремеслу, у обрадованного — вкус к радости. Надо ли специально обращать внимание юношей к юности? Необходимо ли это? Должен ли юморист целый день пребывать в весёлом расположении духа? Так он неизбежно воспитает в себе архидурня. В дальнейшем разбойник весьма часто заставал барышню Штальдер с миной, лишённой юмора. Но он оставлял её в покое, не подходил к ней, чтобы упрекнуть в брюзгливом, дерзком виде и не испрашивал у неё повышенного вытягивания шеи кверху, причём вместе с головой. К сожалению, слишком многие пытаются играть с нами в наставников. Не испытывает ли наш в прочем уважаемый народ нужды излишне морализировать? Если так, то из-за такого свойства голову следовало бы свесить почти до земли, потому что неудачным, неоправданным морализированием можно причинить миру много вреда, и вред наверняка неоднократно развязывали и раздували. Но так уж заведено, у каждого народа свой вид характера. С этим нужно покорно смириться, да так все и делают. Случись мне сказать кому-нибудь: «Ты олух», как он тотчас пойдёт и сотворит из себя олуха, как дважды два четыре. Разве не потому я могу, например, дрессировать животное, что не выхожу за рамки убеждённости, что животное не более чем глупое животное? Дрессура состоит в том, что я добросовестно утруждаю себя ради глупого животного, работаю над ним и тем самым над собой. Когда образованный пытается образовать необразованного, он одновременно стремится к совершенствованию собственного существа. Штальдерша высмеивала разбойника, потому что он продолжал учиться. Но насмешки были всего лишь трюком, обманным манёвром. По ней ему бы взять да и жениться на одной, а лучше на обеих дочках сразу, и чтобы, по возможности, куда подальше и в светлый оптимизм, а оттуда на Штокрог, каковое название носит гора в Бернских высотах, чья вершина имеет сходство с рогом. Отсюда разбойник мог бы каждый день спозаранку изо всех сил трубить в рог своей бесперспективности, а одна сестра Штальдер или обе вместе не занимались бы ничем иным кроме рисования, сочинения стихов, пения, игры на музыкальных инструментах, танцев и ликования, и это был бы истинно швейцарский дом, а барышня Штальдер превратилась бы в настоящую штауффахершу [16] с эмансипаторскими замашками. Но она была попросту барышней вроде Элизочки, этакой склонной поболтать о воспитании кумушки, которую нам представляет не кто иной как Готхельф в «Ули-батраке» и которая озабочена исключительно воспитанием, утончением и исправлением мужа, и как раз в наказание за это получает в мужья Ули со всей его непонятливостью. Разбойник временами бывал таким же простецким и нежным телком как Ули. Он точно так же имел склонность держать за умницу каждого безмозглого пса, а каждого злого пса — за добряка, по каковой причине любой отъявленный негодяй, я почти хочу сказать, враль, находил в себе дерзость его осмеивать. Но Фриц не из таких, я имею в виду молодого, неуверенного в себе человека с тамошней горы, который только и делает, что чистит ботинки. Его брат — учитель и чувствует себя одиноко. Да, бывают такие растущие люди, которые не в состоянии в мгновение ока довести до готовности свою внутреннюю и внешнюю жизнь, как если бы люди ничем не отличались от булочек, которые изготовляют за пять минут и сразу же распродают на съедение. Слава богу, есть ещё на свете те, кто сомневается, и те, кто ощущает тягу к промедлению. Как будто всякий хватающий, присваивающий, предъявляющий требования должен служить нам образцом, а отечеству — хорошим гражданином. Как раз наоборот! Неготовые готовее готовых, а бесполезные иногда намного полезнее полезных, и, кроме того, не всякий обязан в кратчайшие сроки предоставить себя в употребление. Да здравствует и в наши дни известная человеческая роскошь, а общество, стремящееся истребить любой комфорт и любую беспечность, рискует угодить в руки к дьяволу. И тут перед разбойником вновь появляется та отвергнутая и отринутая. С такими надо поосторожней. Иначе читатель может из стыдливости начать кашлять в кулак или вообще плюнет от возмущения и покинет меня ни с чем. Носы и так достаточно были ворочены от присутствия разбойника. И почему столько людей, когда он проходил мимо, обстоятельно прочищали нос в носовой платок, как если бы сморкательный звук долженствовал поведать: «Мне тебя жаль»? К этой носочистке, сморканию или плеванию мы без всякой спешки ещё вернёмся. Время нам это, безусловно, позволит. Сёстрам Штальдер я уже посвятил трогательно много заботы. Теперь я думаю о той хорошенькой женщине, которая приложила мизинчик к губам, как если бы хотела указать разбойнику: «Веди себя хорошо и молчи, как скала в прибое». Эта очень хорошенькая женщина потом уже больше не прикладывала пальца к губам, как если бы «в том уже не было нужды». Особенно этой милой женщине заглядывал разбойник при встрече сотни раз в глаза, ища прочесть в них знаки надежды, обещания радости и т. п. Эта женщина для нас особой важности не представляет. Хотя наверняка мы знать не можем. В любом случае, я считаю её милой и хорошей. Но и хорошим людям случается иметь не только хорошие побуждения. Хорошее в человеке ещё не решает всего. Если б только нас оставили в покое, наконец, эти носы и прогулочные трости. Я пишу как последний писарь, и всё равно до сих пор не добрался до дуэли, состоявшейся между разбойником и одним господином прямо на людной улице, когда первый из упомянутых возвращался с прогулки. Милое солнышко стояло высоко в небе. Пойдите вон, носы, мы коснулись револьвера, который, правда, вполне возможно, никогда не существовал. Ему им просто угрожали. Он не уступил дорогу даме, которая шла с господином и казалась его женой. Господи боже, как он вступился за супругу. Если б все мужья так делали. В радость было посмотреть, как он набросился на разбойника с восклицанием: «Я тебе покажу, что такое вежливость!» Но разбойник выказал львиное сердце. Вот оба стали сходиться. Вот разбойника постиг удар тростью, пришедшийся по руке. И вот в ответ на побои разбойник так напрыгнул на обидчика, что бедная женщина громко закричала: «Ради бога, Вилли!» Крик пронзил воздух, как взаправдашний вопль о помощи. Трость у защитника хороших манер вырвали из рук прямо на людной улице. «Пойди прочь, или я буду стрелять», — крикнул или просто громко проговорил господин такой-то или так-таки. Так - таки внушал он, надо сказать, впечатление искреннего, преданного жене человека. А пистолетов, по случайному совпадению, наш разбойник очень побаивается. По причине этой слабости, а также потому, что осознавал свою неправоту, разбойник сейчас же покинул место происшествия. Над этим отступлением боязливая супруга победоносно усмехнулась. Её Вилли победил. Но разбойник шествовал прочь с высоко поднятой головой, так, как если бы поле битвы называлось Мариньяно [17] и он выходил из большой игры при полном сохранении собственного достоинства. Всем его существом овладела приятная эластичность. То был один из самых весёлых дней в его жизни, а руку, которой ему словно бы пришлось пожертвовать за свою вину и которой достался удар не на шутку разгневанного, но так-таки несколько слишком разгорячённого мужа, он поцеловал, придя домой. Значит, случается такое, что человек целует руку самому себе. Разбойник восхищался многострадальной рукой, и ему хотелось приласкать её, как если бы она была ребёнком, которого несправедливо наказали. Бедная рука ничего не могла поделать с тем, что разбойник повёл себя не самым великосветским образом. Какая счастливая находка, то, что есть руки, принимающие на себя удары, которые предназначались голове, где живёт и правит шалость. Приношу извинения, если я слишком размотал нить повествования этой истории с тростью, поскольку считаю, что она достойна внимания. Он смотрел на руку и говорил ей: «Да, срам всегда достаётся на долю хороших». И он высмеял её за то, что она была наказана. Зачем она его защищала? Зачем поднялась над ним как щит? Потому что была его природной служанкой? И за тем ли нужны слуги, чтобы принимать на себя гром и молнии, и тычки, и что там ещё, не знаю? Неужто хорошие всегда должны расхлёбывать то, что заварили нехорошие и опрометчивые? Как бессердечно прозвучал его смех в его ушах! «Но ведь ты моя», — пришло ему в голову сказать и ей, и себе. Значит, из-за того, что она была его собственная, ей было плохо. А может быть, она этому радовалась. Есть души, которые замечают, как в них поднимается и переходит в сознание глубоко запрятанная радость, только когда им удаётся помочь предотвратить какое-нибудь несчастье, когда они перенесли боль, когда из-за чего-то высшего понесли ущерб, испили и приняли в себя унижение и оскорбление. Такие души находят красоту и свежесть, утоление жажды только под проливным дождём несправедливости. И рука казалась счастливой и словно улыбалась хозяйской беспощадности. Вот если бы таких душ, как у этой немой руки, было много, и если бы эти души можно было пробудить для целей одного определённого целого! Сколько сил пропадает зря, томится жаждою применения, жизни, гибели на пике свершения. Только зачем разбойник смилостивился и дал руке удовлетворённого шлепка? Как мы все любим играть в великих, в снисходительных. Те, кто бесчувственен. Ничто не внушает такой веры в своё трудолюбие, как мысль о собственной ограниченности, духовной и чувственной. Возможно, мы в этом абсолютно правы. Прежде чем взять себя в руки, человек освобождается от чувств. Господство над собой означает выход за рамки чувств, в которые, тем не менее, иногда хочется и нужно возвращаться. Таким образом, каждое господство оказывается шатким. И потому слуги, те, кто принимает на себя удары, оказываются натурами сильнейшими, более цельными. А господство оказывается сопряжённым с беспокойством и потребностью в помощи. Мучения бывают двух видов, сладкие и горькие. Господство, таким образом, есть задача непосильная и болезнетворная. И весьма возможно, что кому-то великому доставило бы удовлетворение припасть к моим ногам. О, какой светлый смех вырвался у него, когда он это подумал. Что у него за идеи. Он не в своём уме. Но если бы некто великий, некто регент, всё-таки разразился как следует смехом. Жила-была однажды королевская дочь, которая не умела смеяться. Была черства как камень. Всегда спокойна. Её с детства учили всегда хранить спокойствие. Когда она видела, как другие глядят на мир со смехом, со вздохом, с лукавством и т. д., ей становилось необъяснимо беспокойно. Она начинала прямо-таки страшиться себя. Так что она дала объявление, что того, кто заставит её рассмеяться от души, она возьмёт в мужья, и таковой сразу же объявился. Это был ремесленник, парень только внешне несколько глуповатый. Не успев ещё как следует его рассмотреть, она уже стала громко смеяться. Но только из - за этого она ещё не собиралась становиться его женой. Её гордость восставала от мысли выйти замуж за портного. Но она его, тем не менее, и получила, и взяла. Итак, мы приступили к ручной работе. Она даст материал для следующей главы. Как у меня задрожали сегодня руки и ноги, когда я самым поверхностным образом вообразил себе, как буду вести к ней невоспитанного негодника. К кому?
16
Швейцарские историки склонны начинать отсчёт швейцарского нейтралитета с битвы при Мариньяно (1515), проигранной швейцарской армией (на службе у миланского двора) французам.
17
От Гертруды Штауффахер, героини «Вильгельма Телля» Шиллера, чьё имя стало в Швейцарии нарицательным для обозначения деятельной домохозяйки.
С неспешностью рецензента я продолжаю писать и откровенно заверяю тебя, Эдит, что, если ты ещё не достигла повсеместной известности, то со временем достигнешь, потому что вокруг тебя циркулируют элегантнейшие истории по всем салонам неместных столиц. Не грусти, пожалуйста, и не делай такое «лицо», как будто дождь не прекращается уже недели, а то и месяцы. Со всей вежливостью я, тем не менее, свожу с тобой некоторые счёты. Где ты сейчас находишься, мне непонятно. Не слишком ли редко ты показываешься в обществе? Последний раз тебя видели в чёрной шляпке с ниспадающими по великолепной спине длинными лентами. Только не пренебрегай собой. То, что мы имеем здесь сообщить, есть наша абсолютная предвзятость по отношению к тебе. С разбойником же, возлюбленной которого ты являешься, дело обстоит иначе. Он находится на нашем попечении и по нашей же просьбе сообщает без утайки всё, что произошло между вами на предмет романтики и проч. Перво-наперво он сообщил, что подарил тебе бриллианты, которые ты приняла, ничуть не переменившись в лице. Потом он, правда, признался, что солгал нам. За это он был нами отруган. Рюген, остров, расположенный в Балтийском море, тебе ведь, кстати, судя по всему, не известен? Его разбойник измерил шагами вдоль и поперёк. Он видел свет побольше твоего, ты-то ведь не добралась и до Парижа. Основным преимуществом, которое ты можешь ему предъявить, остаётся твоё положение несравненной красавицы в ресторанной зале. В каждом заведении имеется своя «несравненная красавица». Однако как у тебя обстоят дела с манерами? С тобой нет нужды говорить околичностями. Нас окружают влиятельные друзья. Ты не в силах тягаться с нашим контролем над ходом событий. Разбойник заверил нас, что оделял тебя всяческими знаками внимания. Мы берём его под защиту ровно настолько, насколько, как нам кажется, он того заслуживает. На самом же деле, тебе не стоит бояться наших слов. Твоим обаянием пропитано полмира, в особенности, окололитературного. Тобой интересуется множество дам. Все они придерживаются мнения, что разбойник обошёлся с тобой дурно. Но я, его радетель, другого мнения. Он любил тебя и любит и по сей день, как никогда не сможет или не смог другой. Через третье лицо он передал тебе букет роз на сумму в двенадцать франков, и ты сочла за благо оставить цветы у себя. Странное поведение, принимать подарки и притом не удостаивать дарящего даже взглядом. Скажи ты нам, золотая наша, кто тебя такому научил? Разбойник, к твоему сведению, неоднократно посещал учительницу, которая всякий раз, когда она с ним или он с ней беседовали, выкладывала на стол револьвер, чтобы ответить применением оружия на любое нарушение этикета. Об этом ты, похоже, и не догадывалась. В то же самое время, когда он добивался твоей благосклонности, он добивался благосклонности и у другой, которая, как и ты, фигурировала в одном заведении в качестве красавицы. Известно тебе об этом? Мы очень тебя просим не пытаться глядеть с укором на автора этих строк, это лишено смысла, ты только бросишь на себя тень провинциальности. Ты же не хочешь показаться провинциалочкой в наших видавших мир глазах.
Мы просим тебя иметь это в виду. Другая, которой добивался разбойник, говорила ему так: «Вы куда как милы». Она была доброжелательная и понятливая. Однажды он съел в другом заведении курицу и запил её бутылкой доль [18] . Мы говорим об этом, потому что в данный момент ничего более важного в голову не приходит. Перу скорее угодно говорить неприемлемые вещи, чем хоть на минуту остановиться. Возможно, в этом секрет лучшего писательства, т. е. в том, что импульс должен быть вхож в писательский процесс. Если ты нас не совсем понимаешь, ничего страшного. Другая в один прекрасный день сбежала, т. е. переселилась в другой город. Что касается верности, неверности и т. п., то это всё понятия, над которыми амур изрядно посмеивается. Надеемся, ты согласишься. У тебя был самый миленький носик во всём городе. Мы уверены, что эта миловидность тебя не покинула. Но вот нахмуриванием ты никогда не отличалась. Разбойник сказал нам, что в этом отношении ты оставляла желать лучшего. Ты, по всей видимости, не прилагала достаточных усилий. А разве ты не знала, что он просто дитя малое, а притом подвергается преследованиям из-за того, что однажды его ущипнул за ногу английский капитан? Это произошло в пять часов вечера в коридоре замка и в декабре, когда рано смеркается. Разбойник занимался зажиганием ламп и стоял для этой цели на стуле, причём во фраке, поскольку был лакеем, хотя и всего лишь вторым по важности. И тут явился этот англичанин и позволил себе упомянутую фамильярность, а в тот же день они сидели в расположенной на уровне мостовой комнате разбойника, перед самым ужином, или точнее, обедом, потому что то, что потреблялось в восемь вечера, называлось обедом. А потом англичанин задал разбойнику нежный вопрос, а теперь мы нежно спрашиваем тебя, Эдит, не находишь ли ты, что немного трусила перед разбойником? Он, правда, и сам перед тобой наверняка трусил. Кстати сказать, с какой особенной целью ты в тот раз протирала себе салфеткой полотняные туфельки? Что это было призвано означать? Расскажи нам при случае. Разбойник размышлял на эту тему днями, неделями, не в состоянии найти ответ. Однажды он поднял для тебя блюдца или тарелочки с пола, а ты сказала усталым голосом: «Мерси». Тебе и вообще нравилась роль утомлённости, ты выгибалась как лилия, прислоняясь к колонне, которая помогала нести своды зала, но однако же ста франков ты так никогда и не получила. Если бы разбойник тебе их передал, ты бы только разочаровалась в нём, потому что эти сто франков оказались бы литературного, писателе-объединенского свойства. Он как-то раз упомянул в одной рукописи, что вложил в ручку подавальщицы сто франков, и теперь все подавальщицы города ждали вручения сей поэтической суммы.
18
Швейцарское красное вино.
Только разбойник далеко не такой уж покладистый телок. Но почему ты не проронила ни звука в ответ на букет роз? Его это колоссально задело. Он долго маялся без сна, а ведь детям необходимо вкушать здоровый сон. Неужто ты не замечала, как в твоём присутствии, от твоего взгляда, который его околдовывал, всё, что ни было в нём ребяческого, начинало тянуться в жизнь? Почему ты не подавала ему, по крайней мере, время от времени руки или не брала его за руку и не говорила: «Ну тише, успокойся»? Чего тебе стоила такая простая мера, которой было бы достаточно для его полной удовлетворённости тобой и собой? Но тобой он и так был доволен, собой же — нет. Так что придётся тебе взять на себя, что ты его никогда не понимала, ни в малейшей степени. Однажды ты появилась перед ним в зелёной шляпке, но это и всё, что ты предприняла для того, чтобы что-нибудь для него значить, а ведь душевное услаждение несут не одни только зелёные шляпки. В общем и целом, ты удобно устроилась. Разбойник взял с тебя пример и устроился так же. Он сказал нам, что ценил тебя в миллион раз больше, чем свои былые воспламенённости. Может быть, ему следовало рассказать тебе об этом, но у тебя-то в голове крутилась исключительно эта дурацкая сотня ничтожных литературных франков, и потому ты видела в разбойнике не человека, а должника и досужника. Ты же не станешь отрицать, что однажды поведала нескольким господам из своего окружения: «Просто он немного тяжёл на подъём». В прочем же он хороший, так ты считала. Тебе должно быть стыдно, что не разглядела в нём большего, чем некоторого количества добропорядочности. Он нечто гораздо более драгоценное, особенное, богатое, нежели то, что обычно понимают под порядочным или хорошим человеком. Однажды вечером он сидел в гостях у особы с немалым весом, и эта особа, среди прочего, высказала такое мнение в рамках беседы: «Кто не выкладывается как следует в сексуальном, хиреет в духовном отношении». Наступает что-то вроде отупения, как он выразился. Может быть, он сказал это несколько иначе, но в том же смысле. Что касается англичанина, заговорившего с разбойником перед началом вечернего приёма пищи, он задал такой вопрос: «Вы ходите к девочкам?», на что его собеседник ответил: «Нет». «Как же вы находите удовольствие в существовании?» Вместо того, чтобы ответить, как он развлекается или умудряется обходиться без развлечений, разбойник нагнулся к руке англичанина и поцеловал её. И вот такому человеку присвоить из соображений удобства всего лишь ключевое слово «хороший»! Это свидетельствует о недооценке, в которой человек не отдаёт себе отчёта, либо о некоторой благожелательности, но никак не о глубоком интересе. Такое определение разбойник, обладая умом утончённее заурядного, воспринял как почти оскорбительное, и мы вполне признаём его правоту. Зачем бы его преследовали, кабы он был такой хороший, и больше ничего? Можешь ты найти какое-нибудь объяснение? Нет, слава богу, он не всегда вёл себя хорошо. Он бы сгорел от стыда, не представляй он собой чего-то большего. Ты дала такое определение, как если бы хотела наклеить ему ярлык лоточника или, скажем, бочкаря. Мы призываем тебя к подобающему ответу за это оглашение мелкобуржуазности. Он вёл себя с тобой очень застенчиво, и, видимо, потому ты судила о нём ужасно поверхностно. Кстати, возможно, что ты вела себя совершенно правильно. Он весьма выразительно признался нам, что многим тебе обязан. Он не знал, что такое слёзы, пока не познакомился с тобой, а теперь он знает, как чувствует себя плачущий, и душевная мука кажется ему сущим раем. Мы долгое время не верили ему в этом пункте, но он готов отвечать за свои слова, и его лицо однозначно выражает прямоту. Так что ты всё равно была его ангелом, хоть и не ведала о том, точнее, как раз поэтому. Однажды ты ему в чём-то отказала, т. е. ты по случаю отклонила его просьбу, и он бежал прочь, но ведь вернулся же. Ничего важного. Значит, ты всё равно несказанно милая, только сама этого не понимаешь, потому что значение, которое нам придают, нам только мешает. Все мы предпочитаем быть любимы посредственно. Удобно устроиться хочется каждому. Никто не стремится быть другому святыней, потому что тогда надо превратиться в образ. А служить образчиком заведомо скучно. По этой причине, дорогая Эдит, трудно представить себе большую грешницу, чем ты. Я думаю, что с твоей стороны было бы мило признать свой грех, но ты никогда его не признаешь, хотя бы потому, что у тебя нет времени. К тому же разбойник получил, что хотел. Он сказал мне, что всем сердцем ощущает новое биение, которому его научила ты и которого он раньше толком не знал. Здесь нам снова видится кивок в сторону ребячества. Когда ты отклонила его искание, он пошёл к писателю, у которого очень умная жена-пианистка. Когда они сидели втроём, т. е. разбойник, писатель и его жена, и развлекались беседой о том о сём, жена вдруг встала с места, вышла в соседнюю комнату, вернулась к собеседникам со стопкой книг в руках и радостно воскликнула: «Вот полный на сегодняшний день набор сочинений моего прилежного супруга». Писатель задумчиво уставился в пол, как если бы перед его глазами восстало целое строение воспоминаний. Разбойник принял писателево полное собрание на колени, полистал и сказал: «Как я рад». Я тоже рад, а именно, что могу приступить к следующей главе.
О, эта атмосфера минувшего в старинных поморских городках, как, например, в Рибнице [19] с его полными покорности и надменного благоговения стройными церквями и домами для благородных девиц, и все эти окружённые горами озёра в Штирии, изображения которых разбойник видел в модных журналах и о которых мечтал. Эдит однажды проронила одухотворённое слово: «Ах, в Магглингене [20] сейчас должно быть прекрасно, да и на берегу Бильского озера тоже». Обязаны ли девушки, в особенности, если красивы, обладать всей полнотой духовности? Как будто для того не хватает лучшей части мужского света, так трогательно и непрерывно заботящегося о культуре. Упоминание Магглингена, лежащего на высоте тысячи метров над уровнем моря, заставило разбойника подумать о Вальтере Ратенау, который однажды сказал, что знает этот курорт, но что ему показалось там как-то тихо. Что касается меня, то я повстречал в Магглингене многочисленных французских офицеров, одетых в гражданское. Это было незадолго до начала нашей великой войны, и все эти молодые господа, искавшие и, возможно, нашедшие отдохновение на цветущих горных лужайках, вскоре последовали зову своей отчизны. Из голубых пучин Бильского озера сейчас же идиллически поднимается и пресловутый остров святого Петра, который в качестве курорта ласкает слух. Но как прозаично я всё это произношу, хотя, может быть, именно в этой трезвой передаче природы отчасти таится поэзия. Я обращаюсь к сторонникам здоровья со следующим призывом: читайте не только здоровые книжки, ознакомьтесь с болезненной литературой, она может оказаться для вас изрядно назидательной. Здоровым людям следует всегда чем-нибудь рисковать. Иначе зачем, ради гнева Христова, человеку здоровье? Чтобы в один прекрасный день прямо вывалиться из здоровья в смерть? Будь я проклят, безотрадная перспектива… Сегодня я сознаю интенсивней, чем когда-либо, что в просвещённых кругах достаточно обывательской, я имею в виду, мелкой боязливости в нравственном и эстетическом отношении. Боязливость, однако, признак нездоровья. Однажды во время купания разбойник оказался на грани сладчайшей смерти в воде. Вследствие усиленного барахтанья в волнах и проч. он остался при жизни как плавучий выбирательщик из влажной стихии, т. е. достиг твёрдой суши. Он почти задыхался. О, как он благодарил про себя бога. А год спустя в этой же реке утонул подмастерье молочника. Так что разбойнику известно не понаслышке, как себя чувствует тот, кого за ноги тянут русалки. Он знает тягучую мощь воды и испытал, как грубо заявляет нам о себе смерть. Как он бился, сражаясь за жизнь, как кричал из почти сведённого горла, беззвучно и хладно, и пылко, впечатляющее зрелище. Трое подростков наблюдали за ним, окаменев, а он, глупец, ещё и смеялся над собой, когда всё уже осталось позади. Но он возносил молитвы — и при этом смеялся, торжествовал — и при этом опять-таки ехидничал. Однажды ночью он испытал себя на поприще танца, выплясывая по перилам одного из наших мостов. Танец удался играючи, но зрители разозлились из-за его безрассудства. И вот этот бесстрашный дрожал пред лицом Эдит. Это так смешно, что смехом прямо зубы изо рта вон рвёт, просто до смерти. В присутствии Эдит он, например, читал фельетоны, или же, в переводе на немецкий, — сочинения. В её присутствии любая передовица казалась ему божественной, студенты пели песни, а он время от времени увлекался мальчиком в синих штанишках. Он считал, что дозволено, или почти даже необходимо, наряду с Эдит, к которой он никак не мог, а то и по своей воле не хотел подступиться, иметь увлечения или побочные прикрасы, т. е. пикантные добавки для тихой улыбки, ради того, чтобы не впасть в сентиментальность, что вызвало бы у него отвращение, и не без основания. В нравственном отношении неверность гораздо дороже сентиментальной привязанности и верности. Это и дурню из дурней должно быть хоть немного понятно. Ах, как страшно кричал вчера ребёнок, не хотел слушаться. В отместку за нежелание делать, что говорят, приходится кричать и капризничать. Страшно он кричал, этот милый маленький ребёнок. Для мамы он, вообще-то, был не такой уж милый, скорее наоборот, вредный, потому что не хотел слушаться, потому что не испытывал с мамой счастья. Всякая мама требует, чтобы ребёнок радовался, когда он с ней. Как он изо всех своих малых сил сопротивлялся сильной маме! Настоящее сражение. Ребёнка, разумеется, без труда одолели. Мама просто потащила его за собой, хотел он того или нет. Глаза ребёнка переполнялись слезами отчаяния, но добрая мама совершенно не обращала на это внимания. Такая мама обязана иметь решающий вес. «Ну, пожалуйста, отпусти меня к папе», — молил глупый ребёнок, который совершал глупость, так глупо моля и упрашивая. Мольбы только злили маму, потому что между папой и мамой, как известно, всегда существует зависть, что-то вроде ревности на предмет обращения с детьми. Конечно, какой маме приятно слушать, что ребёнок хочет лучше к папе, как если бы хотел сказать, что у папы лучше. Сущее бесстыдство, из уст ребёнка, не желать быть с мамой. Ох, как он рыдал, и как мама оскорблялась его неприкрытыми рыданиями, точнее, болью от невозможности к папе, и как я хохотал над этой маминой оскорблённостью. В моём смехе было что-то бесстыжее, почти такое же неуместное, как в рыданиях ребёнка, я хочу сказать, тот же самый каприз и упрямство. А мама посматривала со злобностью, и я не удержался, чтобы не рассмеяться над именно злобным маминым взглядом, и подумал, как много маминых жалоб способен спровоцировать ребёнок. А теперь я перейду к ручной работе и расскажу следующее. Для писателя разговор — это работа, а для работающих руками разговор означает болтливость и, соответственно, попытку отлынивания, как, например, в случае служанок и домохозяек во время сборищ на чёрной лестнице. Что я, обязан быть единственным, кто в этой стране не в состоянии ни на что ополчиться? В таком случае я был бы всей нашей стране заместо добродушного придурка, но увольте. Без толики злости нет истинного ума. Тех, кто только добр, считают недоумками. Простите мне и одновременно обидьтесь на меня навсегда, но запомните: на свете нет ничего более гордого, чем школьный учитель, который впредь не желает быть школьным учителем, потому что ему кажется, что он заслужил лучшей участи. Я знаю одного такого, и он не удостаивает меня и взгляда с тех пор, как перестал учить детей и превратился в вольного барона своей судьбы, выходящего из себя всякий раз, когда ему случается сопровождать господина с дамой. Образованные в десять раз скорее сочтут вас образованным, чем необразованные, потому что от необразованности образуется ни дать ни взять предвзятость. Не правда ли, господа, как вам ужасно досаждают? А местная птица всегда имеет меньше значения среди своих, чем чужая. Потому — да здравствует отчуждение, а не дружба, незнакомость, а не давным-давно друг другу известность. Я стыжусь своих смышлёных слов. Мне совестно этого остроумия. Как нехорошо с моей стороны так сопротивляться. Но это настолько само собой разумеется, то есть, что человек защищает себя. Мы все защищаемся. Кто этого не делает, навлекает на себя повсеместную ненависть. Да-да, любовь! Злобностями человек вызывает ответную любовь, а влюблённостью — ненависть. Но как однако было чудесно однажды хорошей милой зимой по-мальчишески играть в снежки с милым мальчиком в присутствии его родителей. Такие мелочи не забываются. И в ту ночь он услышал про неё. Я должен следить за тем, чтобы не путать себя с ним. Ведь я не хочу иметь ничего общего с разбойником. Он ещё обо мне услышит, уж этот мне разбойник. Когда ему наша местность казалась самой обнимательной? Когда он прогуливался с той изгнанницей. Судите сами. И вот с ним-то мне дозволено себя путать? Куда уж лучше. С этой «подругой» он изволил показываться в приличном обществе. Однажды он презентовал ей полфунта салями. Она выглядела омерзительно, и притом всякий раз, завидев его, непринуждённо восклицала: «А, это ты!» Он раз двадцать, если не больше, просил её так не делать. Но она не понимала. Эта нами изображённая рассказывала ему, разумеется, сплошные эротические истории, т. е. полнейшую чепуху. Она знала всё, чего не произносят вслух, и всё это ему сообщала, и пока она рассказывала, чего никто знать не хочет, поскольку потом придётся только сдерживать себя, чтобы оставить рассказанное при себе, он впитывал в себя всю окружающую красоту наших пределов, и ночи походили на большие светлые залы, освещённые звёздами идеализма и наслаждением самопожертвования, и люди тихо двигались туда и сюда, и из всех людей словно лилась песня, и всё, что только можно было сыскать нежного и хорошего, простодушно выступало прогулочным шагом навстречу, и у разбойника вызывали смех истории, которые ему рассказывала беглянка, а когда мы смеёмся, мы добры и любим прекрасное, и нас вдохновляет необходимость, и мы даём себя покорить, как если бы сами были победителями, и мы победоносны и готовы помочь, а ночь не так уже темна, она похожа на волосы спящей, которая ушла из жизни, но ещё вернётся обратно, которая не знает, как ей дышится, и которая похожа на народ, в котором дремлют силы и который не знает о себе всего и способен работать, потому что ещё питает иллюзии, и счастлив, потому что не хватает звёзд с неба и позволяет себе роскошь сердечности. А теперь мне больше нельзя к той черноволосой графине, и всё почему? Могу ли я сказать вам? Она, правда, конечно, никакая не графиня, а просто-напросто одна моя знакомая. Перед её лицом я обронил очень маленькую, почти незаметную, обворожительно изящную и прекрасную слезу о другой. Она тотчас распознала эту благородную бесстыжесть. «Предатель», — только и сказала она, и посмотрела на меня так, как я не в силах высказать. Возможно, здесь я уже почти коснулся порока. Порокам свойственно пользоваться популярностью. А потом разбойнику обязательно надо, в конце концов, сходить к врачу. Не могу смотреть, как он избегает любого обследования. Если я не найду ему подходящей партии, придётся его снова отправить в контору. Это ясно как божий день. Бедняга. Но он этого заслуживает. Или его просто отправят к крестьянам. Хотя нам кажется, что пока речь идёт всего лишь о пустых фразах.
19
Город на берегу Балтийского моря неподалёку от Ростока.
20
Славившийся уютом и покоем курорт неподалёку от Биля, расположенный на первых возвышениях Юры.
Наверное, уже двенадцать сотен раз бывал, т. е., говоря выразительно, бродил я под аркадами. Всегда нужно говорить несколько с выражением. Мы, люди современные, не переносим неотёсанной формы в разговоре. А другие ходили этим путём под аркадами восемь тысяч раз. Невольно изумляешься, думая об этом. Стояло прекрасное-распрекрасное воскресенье, разбойник шёл под грушевыми деревьями мимо налитых колосьев, думая об Эдит, скрывшейся от него. Конечно, она ему не подотчётная, но всё равно! Но не будем об этом говорить. Или лучше поговорим позже. Так что добрый душою разбойник с пистолетной пулей любви к этой златоглазой девушке в груди всё больше отдалялся от города, в котором жила та, коей он был привержен. С некоторой справедливостью её можно назвать его «неумолимой властительницей», пользуясь стилем минувших времён. Однако вернёмся всё же к стилю современному. Собаки гуляют рядом с владельцами, деревья стоят, не издавая ни шелеста, а птички поджидают милого друга — вечера, чтобы залиться радостью в его прохладе. До заката будет сиять солнце, так ярко пробившееся в аллею, а разбойник разрешит нам сказать, что теперь рассматривает картофельные стебли, которыми покрыто распростёртое поле. Через некоторое время что-то начало в нём ныть, так что он почувствовал, что вынужден вздохнуть. Раньше бы с ним такого не произошло. Стал ли он, следовательно, лучше в душе? Хочется надеяться, ради его же блага. И, может быть, в эту самую минуту милая грубая красавица Эдит думала о нём. Может быть, улыбалась с насмешкой. Ему ничего не оставалось, как позволить ей усмехаться, хотя жестокость этой мысли чуть не придавила его к земле. Можно сказать, что его душа благоухала от любви, как букет, полный точащих аромат цветов. И запах ощущений его пьянил. Как кругло и весело стояли перед крестьянскими домами потихоньку шевелящие кроной, мечтательные деревья, и колокольный звон содрогал и сотрясал воздух, звон Эдит со всех церквей мира. О, как разрывали ему и без того растроганное сердце эти звуки! Тропинка стала каменистой. Вдруг из лазоревого неба обрушился внезапный ливень, и по прошествии пяти минут разбойник промок насквозь. Вода прямо катилась по нему. Но вскоре опять настала самая что ни на есть прекрасная погода, по возможности ещё лучше, чем раньше. Сверкающая карусель пригласила его прокатиться под балдахином, и когда он сел, т. е. скорее лёг под бархатным пологом, то уподобился слагающей гимны монахине, которая вобрала в себя всё земное страдание и боль, всю красоту и томление, и сладость. Мальчики и девочки обступали золотое и цветущее радостью яблочных лепестков крутящееся сооружение, похожее на праздничный столб, а вокруг танцевал и смеялся зелёный ландшафт. Разбойник вынул себе сердце, рассмотрел его, засунул обратно и пошёл дальше, вниз в долину, где посреди парка стоял замок, а фонтан — посреди пруда, в котором плавали форели, улыбаясь красноватыми точками на спинках, как девушки в горячке, и он вошёл в замок и осмотрел достопримечательный зал, на гладком полу которого ещё виднелись пятна крови вековой давности. Он осведомился об их значении, и ему охотно рассказали всё, имеющее отношение к пониманию. Замок был самым большим и красивым во всей округе, а теперь наш миролюбец отправился дальше, и цветы в траве вдруг все разом стали чудовищно огромные, как деревья в лесах легендарного первобытного мира, а потом опять приняли обычную форму. Из уголка в тени вышли три поющие девушки с песней о гордости и смирении, об иронии и поворотах судьбы, и травы вторили изумительной песне по-травяному и по-растительному, так что звук возносился к небесам и нарастал, и околдовывал разбойничье ухо весельем тона и содержания. Он подошёл к девушкам, снял шляпу и поблагодарил, и потом отправился дальше, а отовсюду, со всех сторон, появлялись гуляющие, в зеленовато-медлительной реке светились тела купальщиков, а стрижики облетали старый крытый мост, а во дворе одного трактира играли пьесу. Разбойник некоторое время понаблюдал за представлением, съел порцию ветчины, перемолвился парой слов с девушкой и вернулся в город, где около часу простоял под домом, в котором когда-то говорил с Эдит, когда она ещё в нём была. Он не решался войти, потому что боялся, что она там, и ещё потому что боялся её там не встретить. Из трамвая высаживались люди, другие вскакивали вверх и внутрь. Некоторые сидели на лавках, другие прогуливались туда-сюда. «О, где же ты?» — спросил он. Он буквально влюбился в этот вопрос, и теперь он вдруг напомнил ему о чём-то смешном. Однажды вечером он пошёл в компанию на вечеринку, прямо как профессор, который всё ещё не нашёл себе места, а именно, места и сдвига с места в подобающий брак. Он бы всегда был очень даже порядочным, этот его брак. И вот он увидел, что на диванчике сидит подходящая партия. Он это сразу понял как тонко чувствующий человек. Партия, стало быть, сидела в смущении и одновременно с бойкостью. Она думала: «Выгорит ли в этот раз?» Конечно, из-за такого вопроса она несколько стеснялась. Как она фигурировала для разбойника в качестве подходящей, так же и он выступал для неё в виде подходящего и пригодного и с самого начала повёл себя, как и она, крайне робко. Оба подходящие манерничали и жеманились, потому что чувствовали, что все вокруг считают, что они друг другу вполне годятся. А теперь им нужно было как следует познакомиться, но, к сожалению, этого-то им как раз до поры до времени не хотелось, так что завязыватели знакомств, учредители связей на дому смотрели на них с сочувствием. В особенности жалели разбойника. Он делал вид, что ничего не понимает. Ну не наглость ли? Обоих так кстати пригласили в кружок гостей, чтобы по возможности быстро обстряпать милое дельце. Та, кого сочли подходящей, не была, правда, хорошенькой. Именно потому её, видимо, и нашли подходящей. А этот осёл разбойник никак не хотел ничего понять, или как раз наоборот, понимал слишком хорошо? Она казалась ему очень уж со всех сторон квадратной, эта милейшим образом признанная подходящей. Возможно, она и сама видела всю негодность в пригодности и подходящести. Она нерешительно смотрела в пол. «Не клюнул на приманку, он так негалантно обошёлся с нами», — так говорили на вечеринке после его ухода. В присутствии разбойника они изображали восхищение его манерами. Теперь же они его распекали почём зря. Он вежливо проводил подходящую домой, но и в пути она никак ему не подходила. Пока они шли, она хотя бы говорила и, по счастью, о Рильке, но даже несмотря на знание Рильке, она не могла ему подойти. Эх!