Ряжский Григорий Викторович
Шрифт:
— Но это… но они же преступники, Юлик, настоящие преступники! Они же нас хотят разделить, раздавить, ты понимаешь? Тебя и нас с Норой! И Прис с Гвидоном! За что? Почему? Так не бывает, Юлик, слышишь? Так не должно быть, никогда!
— Тришенька, родная, подожди, подожди… — в этот момент он лихорадочно думал о том, какие слова нужно придумать, чтобы хотя бы немного успокоить жену. Но знал, что всё, что он скажет, всё равно будет неправдой, потому что теперь их не простят — у них не принято прощать порядочных людей. У них принято таких людей унижать и уничтожать. Но всё же сказал: — Послушай, милая, завтра же я начну обращаться в инстанции, всех подключу, все варианты, кого только можно, пойду по адвокатам. Живите пока, ничего не предпринимайте. Ждите. Я буду на связи.
Это всё, что он смог придумать за эти короткие секунды.
— Господи, как это ждать? А школа Норочкина? Она домой рвётся, в Жижу, в класс. И к Джону, деду. А мои занятия? А Ванечка без матери? Как теперь всё будет? Это же просто безумие, слышишь? Безумие!! — Триш рыдала, и Юлик удивился вдруг, потому что внезапно понял, что никогда раньше, за двадцать девять лет совместной жизни не слышал рыданий жены. Плакала, да, был тому свидетелем, от горя, когда хоронили Таисию Леонтьевну, Миру Борисовну. Когда он выкопал яму для Ирода в их палисаднике и она пришла и яму эту увидела. Плакала от счастья, когда Приска и Гвидон удочерили Ниццу, и потом, через пятнадцать лет, когда они с Ниццей бросились на шею друг другу, в семьдесят втором, после Ниццыной психушки. Но не рыдала никогда. Они заставили её рыдать, его Патришу, жену. Они.
— Девочка моя, давай пока не будем сходить с ума. Буду сообщать по мере событий, хорошо? Всё, целую, моя милая. Тебя и Нороньку. И Приске скажи, тоже пусть держится. Вместе держитесь. — И, не дожидаясь ответа, положил трубку. Не мог больше терпеть этой взаимной муки. Кире сказал, не вдаваясь в детали:
— Мне нужно сегодня побыть одному, Кира, прости…
Она поняла, быстро собралась и ушла, тихо притворив за собой дверь квартиры. Нужно было что-то делать. Что — непонятно. Ни к каким, разумеется, адвокатам он идти не собирался. Так же как и пробивать головой каменную стену. И тут он понял, почему. Потому что это была месть. Сознательная и расчетливая. Месть системы к гражданину, который решил жить не по их правилам. И ещё понял, что это случилось бы всё равно, рано или поздно, с большими потерями или меньшими, с болью, какую можно терпеть, или с мукой, нетерпимой, до рвотного спазма. Его и таких, как он, просто-напросто выдавливают из этой жизни, заставляя становиться внутренними эмигрантами, на своей, а не на вражеской территории. Его, Гвидона, Приску, Триш, Нору, Джона, Ниццу, Киру и Раису Валерьевну Богомаз. Тех, кто вышел к Лобному месту. И подставил лоб. И тех, кто не вышел, но мог бы выйти. Тех, кто читал Ниццыны книжки. Тех, кто не читал, но хотел бы прочитать. Всех. Могли бы и Фролку замести, до кучи, да не случилось, не засекли. Чужие на своей земле — это они. То ли Бог не полюбил их на этой земле, то ли — саму землю, на которой их угораздило родиться. Он умыл лицо холодной водой, оделся, спустился к машине и поехал в Жижу. В ночь. К Джону.
В эту ночь Джон Ли Харпер завершил работу над рукописью. Последний вариант, правленный и отредактированный им же в ходе полного переписывания, дополненный и уточнённый, пока переписывал начисто, лежал аккуратной толстой стопкой на старом Парашином столе с поверхностью из добела отодранных сосновых досок. На лицевой странице печатными английскими буквами было выведено крупно, его же рукой: «Пастух её величества, или Диалоги с Фролом. Мемуары странного шпиона». Внутри рукопись делилась на две. Книга первая «Двойной шпион». Книга вторая «Колонист».
Джон был пьян и счастлив. Он смотрел на рукопись и думал, что можно бы и умирать. Но не от цирроза, который давно разъедал его печень и никак не мог доделать работу до конца. И не от того, что и так задержался свыше меры, дотянув до восьмидесяти трёх в провинциальном русском зарубежье. А потому, что сделал то, о чём думал все последние годы. И сделал хорошо. Честно. Шаг влево — шаг вправо — навылет. Семь долгих лет. Две тысячи пятьсот рукописных страниц. Бомба. Для тех и для этих. Для тех книга сделает то, что не успела в своё время осуществить Нора Харпер, — поведать миру о позоре английских спецслужб. Для этих — рассказать страшную правду о предательстве власти по отношению к человеку, сделавшему так неоценимо много для советской страны. О том, как его сначала использовали, выпотрошили, а затем смяли в туалетную тирку и ушвырнули в смерть, где он по случайности выжил, чтобы написать эту книгу.
В этом состоянии Юлик и застал тестя. С двумя стопками на столе: бумажной и мутного граненого стекла.
— Выпьешь со мной? — спросил тот, когда Шварц, постучавшись, приоткрыл дверь в рубленую пристройку.
— Выпью, Джон, — хмуро ответил он и кинул взгляд на рукопись. Впрочем, не аккуратная кучка бумаги под крупными английскими буквами заботила его в эту минуту. Он должен был понять, как сообщить Джону чудовищную весть. Об их девочках.
Юлик выпил, не садясь, и сразу рассказал. Всё. Не давая тому переспрашивать и уточнять. С самого начала. И про Гвидона заодно — что знал.
Харпер и не собирался перебивать. Слушал молча, теребя в руке опустошенный стопарь. Затем сказал, не поднимая глаз:
— Уходи сейчас, Юлик. Мне надо подумать.
Шварц кивнул и ушёл к себе. Там выпил ещё. Уже один. Потом ещё. И упал на кровать, не раздеваясь. Больше от него ничего не зависело. Дальше могла начаться другая жизнь. Или кончиться эта. Решать было не в его власти.
После того как Юлик закрыл дверь, Джон Харпер какое-то время сидел за столом в полной неподвижности. Затем налил до краёв и выпил. Залпом. Только после этого стал думать. Шока не было, он всегда был готов к любому повороту любых событий. Был страх. Конкретный страх. Только не этих боялся Джон. Он боялся умереть, не увидав дочек. Не прижав к груди внучку. Нору. И тогда голова его заработала лихорадочно, преодолевая этот страх, эту свою застарелую и со временем погасшую ненависть к людям, которые так и не смогли, не захотели научиться жить по-людски. Что ж, тогда и он с ними обойдётся так, как они этого заслужили. Итак. Он идёт, завтра же, в Управление. И ставит их в известность, что им написаны мемуары, некоторое время назад вывезенные на Запад. Там они самым активным образом готовятся к печати, поскольку рассматриваются как грандиозное событие в раскрытии одной из самых малоизвестных тайн времён прошедшей войны. Кстати, с подробным воссозданием последующих событий из жизни автора воспоминаний, что само по себе является шоком не меньшим, нежели шпионская составляющая мемуаров. Далее следует международный резонанс. Всестороннее обсуждение, многотысячные тиражи, возмущение мировой общественности на грани презрения к очередному вопиющему людоедству этих русских. Другими словами, скандал высокого звучания и накала. И виноват будет лично тот, кто не внял голосу рассудка, когда им, Джоном Ли Харпером, был предложен представителю уполномоченных органов путь малого компромисса, позволяющий легко всего этого избежать, так как издание рукописи может быть задержано на неопределённое время. По крайней мере до той поры, пока не сменится нынешнее руководство, которое может реально пострадать. Или же книга вовсе не увидит свет в случае возвращения визовых разрешений Присцилле Иконниковой-Харпер и Патриции Харпер-Шварц вместе с несовершеннолетней дочерью Элеонорой Шварц. И сама тема может быть закрыта навсегда. Гарантий не требуется. Они просто могут в любой момент, в случае нарушения договорённости, вновь отменить разрешения на въезд в СССР перечисленным персонам. Но и он, со своей стороны, оставляет за собой право применить эту, с позволения сказать, угрозу с целью достижения нужного результата. Всё. Так его учили в разделе «вербовка» на высшем уровне обучения в специальной школе разведцентра МИ-5. И теперь, спустя десятилетия, полученные знания и опыт снова пригодились. Так что вот так, gentlemen! Да, именно так, товарищи!
Джон вытянул из рукописной стопки последний лист и написал в самом низу страницы: «Я, Джон Ли Харпер, передаю все права на издание настоящей книги моей внучке Элеоноре Шварц». Число, подпись. Вот теперь всё. Он снова налил и выпил. Но уже не залпом — медленно выцедил, дорисовывая мысленно картинку, которую сам же сконструировал, включив воображение старого шпиона. Он шёл на встречу к ним. Босиком. И он их не боялся. Но шёл отчего-то не по прямой. Ноги сохраняли твёрдый шаг, но, перестав внезапно прислушиваться к сигналам из головы, по какой-то неведомой причине стали заворачивать влево. Джон посмотрел вниз, через тонкий чёрный коридор, и увидал в конце ярко-белого раструба стопы собственных ног. Всё было на месте. Всё как всегда. И даже изогнутые средние пальцы босых ног сохранили свой смешной лукообразный изгиб. И было хорошо и покойно. Но всё равно они не шли по прямой, его ноги. То ли у них не получалось идти, сохраняя равновесие тела, то ли они просто отказывались подчиняться. Тогда он решил остановиться и присесть. Чтобы подумать об этом и решить, как жить дальше. Как сделать так, чтобы дойти до самого конца. И чтобы всё получилось. У всех, у них. И чтобы он поскорей увидал своих родных, дочерей и внучку. Но остановиться и подумать тоже не удалось. Потому что ноги набирали скорость, всё больше и больше уводя его в сторону от основной дороги, по которой он шёл к этим, чтобы расставить всё по своим местам. Шаги его становились всё быстрей и быстрей, а дорога изгибалась всё больше и больше, креня его непослушное тело и увлекая его за собой, в сторону и в наклон. И набрав скорость, тело его понеслось уже по кругу, бешеной центрифугой, словно внезапно сорвавшаяся с места обезумевшая цирковая лошадь летела, не разбирая пути, не подчиняясь командам наездника, чтобы в самый непредсказуемый момент рухнуть вместе с ним в чёрную бездонную яму и лететь… лететь… лететь… к яркому раструбу, светящемуся на самом его конце чистым и белым, как первый снег, покрывающий Жижу каждый год к концу выпасного сезона, вместе с её домами, людьми и коровьими лепёшками…