Шрифт:
– Зелененькие?
– Да, Аристарх Иванович и Платон Демьянович.
– А он царя этому учил? Как Ленин? Превратить империалистическую войну в войну гражданскую?
– Гражданская война с того и началась, что его убили.
– Что ж царь-то не покаялся?
– Он покаялся. От престола отрекся. Только отречься надо было раньше, пока Григорий был жив.
– И что тогда?
– А тогда было бы народное царство. О таком царстве и Николай Александрович думал. Для того и мужика к себе приблизил. Народное царство: православный царь, крестьянство, и настоящая, исконная, древняя знать, а не это непрочное, малородовое дворянство, как Леонтьев сказал. Николай Александрович всегда такого дворянства недолюбливал. Вот они все на мужике и выместили. Но Николай Александрович народного царства провозгласить не мог.
– Почему не мог?
– Он мог только от престола отречься вовремя. И тогда явился бы Царь Истинный.
– А кто Царь Истинный?
– Этого тебе никто не скажет, кроме него.
– Кроме кого? – зачем-то спросил я, хотя отлично понял, кого она имеет в виду. И тетя Маша поняла, что я понял.
– Подожди! Вот шестнадцатого декабря, то бишь двадцать девятого он возьмет да и скажет, если нужным сочтет.
Нечего и говорить, что юбилейный доклад Чудотворцева действительно был назначен на 29 декабря, в четыре часа дня. Это подтвердилось, пока я вел с тетей Машей наши вечерние разговоры, за которые прошу извинения у читателя, если он сочтет мою запись чересчур подробной, но я не сумел без нее обойтись, тем более что писал по памяти.
Уроки хореографии у Аделаиды утратили между тем свою интимную задушевность. Обе подруги тревожно ждали, не будут ли сидеть за чайным столом Распутин с Чудотворцевым к тому времени, когда они выйдут из девичьей горенки. Не то чтобы чаепития под пальмами участились. Пожалуй, Распутин появлялся даже реже; по-видимому, сама Аделаида не знала, приедет он или нет, но настороженное напряжение, в котором подруги не решались признаться одна другой, тяготило обеих. Вероятно, то было предчувствие. А Распутин, сидя за чайным столом, не говорил ни о чем тревожном. Напротив, он рассуждал исключительно об искусстве, прибегая к своим особенным выражениям, непохожим на эстетический жаргон тогдашних салонов. Маша с недоумением слушала, как Распутин говорил за чаем: «Танец, принеси еще клюковки!» или «Танец! Вареньица бы нам еще малинового!». (Распутин вообще предпочитал конфетам разные варенья, в особенности малиновое и царское варенье из крыжовника; любил также клюкву, протертую с медом, ел мятные пряники, а к пирожным не притрагивался.) Маше запомнился хищный и одновременно нежный жест Распутина, разбивающего молотком кокосовый орех, как прокопченную заморским колдуном голову лесного карлика, поросшую редкими волосенками. Маша сперва подумала, что Григорий Ефимович фамильярничает с хозяйкой, называя ее «Танец», но оказалось, что обращается он все-таки к расторопной горничной: миловидную монголку звали Таней. А Распутин, поглядывая то на Аделаиду, то на Машу, повторял на разные лады: «Танец служит, пляс верховодит». Распутин убеждал Аделаиду в том, в чем ее и убеждать не надо было: ее представление или действо (слова «балет» Распутин не употреблял) без Маши состояться не может:
– Манок – твой двойник, Адушка-Лидушка! Ты танцуешь, Манок пляшет. Это Марфе-плоти выучка требуется, Мария, девица-душа, не плясать не может. Надо ее скорее Орляку показать.
(Изрядно постаревший Мефодий Орлякин имел отношение и к балету «Любовь и Параскева». Едва ли не ему принадлежала идея этого балета. Более того, monsieur Methode склонял самого Распутина к участию в балете, и тот вроде бы не отказывался.)
– Кого я там представлять буду? – говорил он, прихлебывая чай, в ответ на недоуменный взгляд Машеньки. – А мужика, простого мужика, каков я и есмь. Мужики в представлении плясать будут, и я среди них.
Распутин развивал причудливую идею, будто пляс есть покаяние: «Царь Давид плясал, чтобы Сын Божий родился, а Иродиадина дочка танцевала, чтобы голову Иоанна Предтечи заполучить». По Распутину выходило, что человек пляшет, когда на него Дух накатывает и происходит соитие души с Духом. Пляс – единство покаяния и блаженства: «В аду на горячих угольях пританцовывают, а в раю пляшут». Человек пляшет от сокрушения и восторга, когда сознает, что нет ему прощения, а Бог прощает его. Когда каждый поймет, что не заслуживает ничего, кроме ада, а по воле Божьей попадает в рай, тогда и будет рай. Танец от искусства, сиречь от искушения, пляс только по наитию. В пляске человек обоживается. «Когда бы мы себя знали – мы были бы боги», – говорил Распутин.
– Псалтири много, – вставил Чудотворцев слово, подхваченное Блоком. – «Азъ ръхъ: бози есте». Это Бог сказал в сонме богов. А змий сказал: «будете яко боги», как будто мы уже не боги. Вот и получается: кто себя знает, тот добро и зло знает. Каждый каждому и самому себе запретный плод, вот почему каждый перед каждым и грешен, и перед Богом грешен, ибо каждый – образ Бога и подобие. Но когда каждый перед каждым, а стало быть, и перед Богом покается, будет рай.
– Вот я и говорю, – сказал Распутин, – Бог есть любовь, а любовь пляшет, и Параскева Пятница пляшет. После Страшного суда все запляшем: и папашка, и мамашка, и Алешка, и Ольга, и Татьяна, и Марья, и Настасья и весь народ православный, и немцы, и татары, и евреи.
После этого перечня он запел:
Ты Настасья, свет Настасья, Отверзай царски врата, Встречай батюшку Христа, С милосердьем, со прощеньем И со Светлым воскресеньем.«Блаженны пляшущие, – усмехнулся Чудотворцев, – ибо их есть Царство Небесное. Горе имейте сердца ваши, братья мои, выше, выше. Но не забудьте и про ноги. Горе имейте и ноги ваши, добрые плясуны, а еще лучше: станьте-ка также и на голову».
Распутин вскочил из-за стола, выкинув смазными сапогами два-три коленца. Казалось, он готов пуститься в пляс или даже действительно стать на голову но что-то удержало его, быть может, отсутствие аккомпанемента.
– Видала, как я пляшу? – обратился он к Машеньке. – Не видала, конечно, по кабакам не ходишь. Слушай, девица красная, заходи ко мне послезавтра, этак в полдень, заходи и увидишь, как Гришка пляшет. Завтра ты не можешь, я помню, завтра ты Демыча слушать пойдешь. А послезавтра заходи, заходи, Манок, непременно, ждать буду.
С этими словами он откланялся. Разговор происходил 15 декабря 1916 года. На другой день действительно была назначена лекция Чудотворцева «Мистерия Орфея». Начаться она должна была в четыре часа пополудни, не в университете, а в одном из небезызвестных петербургских салонов, точный адрес которого мне установить не удалось.