Шрифт:
В ночной тишине пробило два часа. А завтра он хотел в восемь уже встать. Карташев быстро разделся, лег и потушил лампу.
Но долго еще он ворочался, пока заснул наконец тревожным, прерывистым сном.
Под утро ему снилось, что он плывет по волнам. В этих волнах какая-то очаровательная музыка; они то расходятся, то снова набегают на него, принося с собой еще более чудные звуки.
«Это Вагнера сказка „Мила и Нолли“», — думает, охваченный какой-то особой негой, Карташев и просыпается.
День светлый, морозный. Солнце играет в комнате. Музыка за дверью, торжественная, сильная, несется по дому. Какая-то особая гармония и радость жизни.
«Что случилось со мной радостное?» — думает Карташев.
Ах, да! он писатель!
Что-то точно распахнулось, какие-то образы опять ворвались, — легкие, воздушные, нежные, как музыка, и Карташев лежал уже в живых волнах этих образов, этой музыки.
Он писатель! Эта музыка уже зовет его к перу; Верочка подает ему самовар; он будет писать, а там…
Карташев вздохнул всей грудью; нет, никогда он не думал, что жизнь может быть так прекрасна, может так захватить, как теперь захватила вдруг его. И курить уж не хочется… нет, еще хочется.
Дни шли за днями. Работа кипела. Карташев не смущался больше тем, что у него истощится материал.
Иногда его охватывал такой наплыв образов и мыслей, что он бросал перо и убегал в парк. Там он ходил; ветер шумел голыми вершинами, но он не чувствовал ни ветра, ни зимы.
Он поднимал голову, смотрел в серое небо и видел другое, которое было в нем, внутри него, — безоблачное, прекрасное небо и яркое солнце. Под этим солнцем жили его герои, и он не уставал переносить их на бумагу.
И он писал и писал, забыв обо всем. Изредка навещал его впавший в полную нищету Ларио, еще реже Корнев. Карташев кормил Ларио, давал ему денег и ни слова не говорил ни ему, ни Корневу о своем писании.
Приехал и Шацкий как-то. Карташев и его принял с загадочным, рассеянным видом.
— Да, вот… — говорил Шацкий, осматривая комнату Карташева, — я так и знал, что этим кончится… и счастлив?
— Вполне.
— А итальянка?
— Она умерла для меня.
— Все кончено?
— Да.
— Да, да… — вздохнул Шацкий. — Ну, что ж, декламируй теперь, мой друг!..
И Шацкий с напускным пафосом произнес:
Ну, хорошо, теперь ты власть имеешь! Сбей этот дух с живых его основ И низведи, коль с ним ты совладеешь, Его до низменных кругов. Но устыдись, узнав когда-нибудь, Что добрый человек в своем стремленье темном Найти сумеет настоящий путь…— Вот он, добрый человек… нашел настоящий путь…
Шацкий пренебрежительно фыркнул и смотрел на Карташева.
Карташев смотрел на Шацкого и думал в это время о какой-то сцене из своих писаний.
— Но что с тобой, мой друг… я боюсь, наконец, за тебя?
Он заходил справа, заходил слева, оглядывая внимательно Карташева.
— Qu'est ce qui a change cet imbecile? [26]
Но Карташев только весело смеялся.
— Нет, ты окончательно погиб… Ну, прощай…
26
Что изменило этого повесу? (франц.)
— Прощай, Миша.
— А итальянка теперь еще больше похорошела… спрашивала о тебе… Да, да… Но теперь уж Nicolas твой заместитель.
— Такого же дурака валяет?
Шацкий рассмеялся, но потом грустно сказал:
— Осмеивать самого себя… что может быть обиднее?
— Господи, что ж ты себе думаешь? Ты, с твоим сердцем и умом… в парижском фраке…
— Если не ошибаюсь, это из «Старого барина»?
— Все равно…
— Одевайся, забирай вещи и едем… живо! на старую квартиру, а вечером к Бергу.
— Нет, Миша.
Шацкий замолчал и устало задумался, смотря в окно. День подходил к концу; из окна виднелся освещенный парк; лучи солнца скользили по снегу, окрашивая его в розоватый отсвет. Что-то будто шевелило душу, звало куда-то. Точно сны детских дней, какие-то грезы светились в этом розовом снеге. Карташев вздохнул всей грудью.
— Ну, а твои дела как? — спросил он.
— Плохи, мой друг, — грустно ответил Шацкий, — если не пришлют мне денег, я впаду в нищету…