Шрифт:
Весь ход поэмы все непреложнее наталкивает на мысль: а нужно ли Марусе — очиститься? Очиститься — во имя чего, ради какой жизни? Ради барской, сытой, ленивой, смертельно скучной, ради того, чтобы вчерашние хари хвалили ее, одобряли за то, что всё, мол, у нее теперь как у людей: и иконы, и поклоны, и взоры непотупленные?..
Уже не сопротивляется Маруся, когда муж, разбудив ее, мчит на санях в церковь. В полусне-полуяви мнится ей, будто что-то крутится под полозьями, а когда подъезжают к перекрестку, то мерещится ей посреди него "краса грозная" — цветок… Но вот подкатили к храму; обступили ее нищие, столь же противные, как вчерашние "гости": "загнусавили", "заканючили", выпрашивая милостыню, "слепцы", "хромцы"… Она еще держится; не подымая глаз, сует "по алтыну в ладонь", спасается от расспросов… Но вот муж вводит ее в храм. Последнее, смертное испытание. Поют "Херувимскую"; Маруся, слабея, прижимает к груди сына. Все видят, что она "и лба не крестит, и глаз не кажет". Начинается омерзительное перешептыванье (как у вчерашних "гостей"); здесь строки "Мо'лодца" вновь предвосхищают сцены из "Крысолова" (в главах "Напасть", "В ратуше"):
— С дитятком! — С хлопчиком! — В чепчике! — В платьице! (Тычутся, Шепчутся, Топчутся, Пятятся.)Маруся еле держится на ногах; она чувствует, что Мо'лодец где-то здесь; ей слышится "крыльев плеск возле свеч". Его крыльев. Два голоса, борясь друг с другом, звучат: один — "Херувимская" — в ушах Маруси, другой — Мо'лодца — в ее душе:
— Огла — шеннии, Изыдите! — Свет очей моих! Недр владычица! — Огла — шеннии, Изы —Она отдает младенца на руки мужу; еле живая, прощается с сыном. Но глаз все еще не подняла.
И тут начинается последний искус. Мо'лодец, верный себе, — "о двух началах". Он и зовет, и одновременно отвергает; и заклинает, и умоляет. Призывает "не глядеть", но подает весть, куда именно нельзя взглянуть, а значит…
— Только глазка не вскинь: В левой оконнице! От входу — крайняя… Не трону… Чай меня!.. ………………….. Перси — в багрец! Сердце — к груди! Нечеловецк Свет! — Не гляди!Все еще поют "Херувимскую"; вторгаясь в нее, уже не таясь, не колеблясь, не раздваиваясь, Мо'лодец зовет, призывает возлюбленную, требует, чтоб взглянула, называет по имени:
— Гляди, беспамятна! (Ни зги. Люд — замертво.) — Гря — ду, сердь рдяная! Ма — руся! Глянула.И увидела его: "Огнь — и в разлете крыл". Крылатый огонь. Молниеносный финал:
…копия Яростней: — Ты?! — Я! Та — ввысь, Тот — вблизь: Свились, Взвились: Зной — в зной, Хлынь — в хлынь! До — мой В огнь синь.Поверх всех зол, лицемерии, уродств, прочь от страшной, низменной жизни уносит Мо'лодец Марусю ввысь, "по ту сторону дней", как некогда всадник уносил на красном коне свою избранницу.
"…Только что кончила большую поэму… не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, — расстались, как разорвались!" — напишет Цветаева Пастернаку 14 февраля 1923 года.
Однако окончательной датой она проставила Сочельник 1922 года, сообщив тем самым своему творению символическое звучание.
Так завершила Марина Цветаева год, поистине фантастический по жизненным перипетиям и гигантской творческой напряженности. Ее поразительная энергия продолжала набирать силу.
1923-й
"Кедр". Выход книги "Ремесло". Пастернак. Отклики на творчество Цветаевой за рубежом и в России. Надпись Родзевичу. Весенняя лирика и письмо к М. С. Цетлиной. Письма и стихи к Л. Бахраху. Замысел "Тезея". Поездка к Але в Моравскую Тшебову. Роман с К. Б. Родзевичем. Спасение в "Тезее". Расставанье.
Начало 1923 года было осенено для Цветаевой Сергеем Михайловичем Волконским. Только что вышла его книга "Родина" — та самая, которую весной 1921 года Цветаева для него самоотверженно переписывала набело. Теперь весь январь она работала над статьей о "Родине", которую назвала "Кедр. Апология".
Волконский для Цветаевой — не просто автор близкой ее сердцу книги. Он — Вергилий, поводырь в удушливом лабиринте жизни, в угнетающем ее быте, высвободитель, "катализатор" духовности. "Если ты только не на острове, что вокруг тебя не искажено? Само понятие общежитие уже искажение понятия жизнь: человек задуман один. Где двое — там ложь. Противуставлять этой тысячегрудой, тысячеголовой людской лжи одинокую человеческую правду, — какая задача!"
Книга Волконского — повод к высказываниям Цветаевой об идеальной человеческой сущности. Тема эта для нее безгранична, и упреки, которые она слышала не раз от обывателей, в том, что пишет о Волконском, словно о Гёте, — нелепы. В ее "апологии" разбросаны драгоценные мысли, вдохновленные книгой Волконского. Так, его слова о том, что он никогда не ощущал своего возраста, пробуждают дальнейшие размышления, которые выливаются в сформулированный закон: