Мессерер Борис Асафович
Шрифт:
И стал заразительно смеяться. Конечно, все развеселились, и все стало простым и уместным. Разговор потек совершенно непринужденно. Марк Захарович попросил Беллу что-нибудь прочитать. Белла прочла, быть может, самое тонкое и самое сильное свое стихотворение «Памяти Мандельштама»:
В том времени, что и злодей — лишь заурядный житель улиц, как грозно хрупок иудей, в ком Русь и музыка очнулись…При имени Мандельштама Шагал очень оживился и сказал, что хорошо помнит его по Киеву. Он стал закидывать голову, показывая гордую повадку Осипа Эмильевича, при этом глядя перед собой полузакрытыми глазами. Добавил, что раньше знал стихи Мандельштама наизусть, и попробовал их прочесть.
Вспомнили Ахматову, и Белла прочла стихи, посвященные ей:
Сложила на коленях руки, глядит из кружевного нимба. И тень ее грядущей муки защелкнута ловушкой снимка…Марк Захарович сидел с нами минут двадцать, затем убежал к себе в мастерскую продолжать работу. Мы остались с Валентной Григорьевной обсуждать наши впечатления от пребывания во Франции.
Минут через пятнадцать Марк Захарович вернулся и стал говорить о том, что мечтал бы записать свои воспоминания. При этом поглядывал на Беллу и спросил, не возьмется ли она их записывать.
Конечно, Белла отреагировала очень живо и сказала, что это было бы величайшей честью для нее. Но я сразу же заметил, что, к сожалению, это невозможно, потому что на это нужно несколько месяцев, а у нас времени не остается совсем. Тут же возникла кандидатура князя Оболенского. Шагал был не против, но как-то сник и не поддержал дальше эту тему.
Он снова ушел в мастерскую продолжать прерванную работу, потом опять вернулся к нам. Я пытался рассказывать о Александре Григорьевиче Тышлере, с которым тесно общался. Потом об Артуре Владимировиче Фонвизине. Шагал удовлетворенно кивал головой и подтверждал, что это замечательные художники. Он всех помнил. Он попросил Беллу еще что-нибудь прочесть, и она читала стихи о Переделкине и о Пастернаке. Шагал слушал музыку речи, потому что, конечно, не все мог понять и не успевал следить за возникавшими поэтическими образами.
После чтения Марк Захарович пригласил нас в мастерскую, чтобы показать, как он работает. Мы попали в большое затемненное помещение. Все окна были завешаны. На просвет стоял большой витраж, сделанный из колотого стекла, скрепленного металлическими пайками. Он казался каким-то драгоценным камнем, наполненным светом и пропускающим преломленные лучи солнца внутрь мастерской. Шагал стоял на лестнице и подписывал жидкой краской фрагменты, чтобы сделать поверхность стекла еще более богатой и живописной. Так продолжалось довольно долго, пока Мастер не закончил то, что ему казалось необходимым, не слез с лестницы и не провел нас обратно в холл, где он хотел сделать дарственную надпись на своей книге, которую подарила нам Валентина Григорьевна.
Я пытался понять, произвело ли чтение Беллы какое-нибудь впечатление на него. Ответ пришел позже, когда в доме у Тышлера в Москве художник Анатолий Юрьевич Никич рассказал историю, связанную с посещением Шагала московскими художниками. Это было, вероятно, года через три после нашего визита. Группа известных московских художников во время турпоездки побывала у Марка Захаровича. Кроме Никича я сейчас помню только одного из этих художников, это был Таир Салахов. Так вот Шагал в беседе с ними, вспоминая тех русских, которые бывали у него, сказал: «А вы знаете, кто сидел в этом кресле и читал свои замечательные стихи? Это была сама Белла Ахмадулина!». Это ценное для меня свидетельство я просил Анатолия Никича записать. Не знаю, выполнил ли он мою просьбу, но я был рад услышать его рассказ, потому что он очень многое в отношении Шагала к Белле прояснил: его память, его чувства.
После встречи с Шагалом мы из Ниццы поездом отправились в Женеву, где нас должна была встречать Наталья Ивановна Столярова, о чем мы договорились с ней в Париже. Конечной нашей целью было попасть к Владимиру Владимировичу Набокову. Возможность увидеть его будоражила воображение.
Преклонение перед образом этого великого писателя, любовь к нему были связаны с самой поэтической сутью Беллы. Она не мыслила себя вне идеи наследования всего лучшего, что существовало в отечественной литературе.
Страна постепенно пробуждалась от летаргического сна, в который была погружена под гипнотическим влиянием коммунистической идеологии и чудовищного тирана, и интеллигенция старалась найти какие-то ниточки связи с нашим прошлым. Это касалось и литературы, это касалось и живописи. Помню, как когда-то один из моих учителей в живописи Андрей Дмитриевич Гончаров, обращаясь к этой теме, говаривал:
— Дерево растет в месте среза!
Вся культурная традиция была прервана революцией. То, что пришло после революции и, быть может, было ее результатом в лучшем смысле этого слова — «новое искусство», искусство авангарда, — позднее тоже было срезано под самый корень безграмотной советской властью. Наследование идей русского авангарда было строжайше запрещено. Люди, создавшие в двадцатых годах новое в литературе, живописи и театре, либо уехали из страны, либо были уничтожены. Неудивительно, что мы стремились найти собственные корни. Отсюда наш с Беллой общий интерес и к Набокову, и к Шагалу. Я говорю об этом неслучайно. Мне хочется, чтобы читатель отнесся к нашему стремлению встретиться с живыми классиками с уважением и не подумал, что это был праздный интерес собирателей автографов.