Шрифт:
— Давайте начнем с самой сути. Итак, в тридцать седьмом году отец этого маленького семейства был репрессирован. Испугавшись ареста, он бежал с женой и дочерью в Хурангизские горы в надежде, что там его не найдут. Его нашли, арестовали, а жена и дочь остались в одиночестве. «Боже, какая несправедливость!» — воскликнули вы, увидев красивую девушку.—Такая красота и вдруг — какое-то студенческое общежитие, какой-то Куткудукский поселок и какой-то жалкий солдат, у которого за душой — ни гроша. И вот вы, Кияшко, берете на себя миссию благотворителя, и беззастенчиво топчете любовь другого. Вы же знали, что я люблю Тоню и она меня любит! Но вы домогаетесь ее любви и даже преуспеваете.
— Марат, миленький, не надо. Я никогда не любила его. И он прекрасно знал, что это была лишь благодарность за все сделанное им.
— Теперь, товарищ Кияшко,— продолжаю я.— Вы, узнав откуда-то о возможной амнистии, беретесь представить дело так, что и отец Тони, если он вернется, то заслуга ваша. Вы — ловкач, Кияшко. Вы даже тут пытаетесь гуманность общества поставить себе на службу. Но хотел бы я знать: не вы ли, и не вам ли подобные строчили клеветнические доносы в тридцать седьмом?!
— Прекратите! — кричит он.— И — вон отсюда!
— Не горячись, Лал,— говорит Тоня.— Мы сейчас вместе уйдем. Завтра я подам на развод...
— Подавай... Уходи,— вконец ожесточается он.— Но уходя, не забудь, что тут нет ничего твоего. Все нажито мной одним. Все!
— Вот именно,— подтверждаю я.— И вещи, и люди. Все.
— Щенок,— обзывает он меня и, хлопая дверью, уходит в смежную с гостиной комнату.
Тоня с матерью собирают чемодан. Я стою в коридоре, жду их. И мы уходим.
11.
Через неделю я улетел. С Тоней простился дома у ее мамы. Тоня поселилась у нее и, наверное, еще долго придется ей жить там. Сначала, сгоряча, я чуть было не купил билет в Ашхабад и ей. Но потом, когда мы поостыли, то решили, что делать пока этого не надо. Прежде всего — развод. Тоня подала заявление в суд и ждала повестки. Меня забеспокоило, как же она будет жить, не работая? Я тут же отдал ей тысячу рублей, которые мне дала мама, чтобы купил ей боты на меху. Но боты я не нашел, деньги остались, и вот они пригодились теперь. По моим расчетам, после приезда в Ашхабад, я опять должен выехать в Мары, поэтому мы условились с Тоней — она будет писать Оле, но с пометкой, что письмо адресовано мне...
И вот опять я в Ашхабаде. Проснулся утром и сразу вспомнил Тоню. Дни, проведенные в Москве, кажутся мне голубым волшебным сном. Только от той мещанской сценки с размолвкой отдает горечью. Как бы этот Лал не наделал глупостей! Старые холостяки на все способны. Наглость и натиск — вот их святая истина.
Вечером я рассказал отцу и маме во всех подробностях о Москве и Реутове. Только о Тоне ни слова. Любовь у нас с ней очень сложная: поймут ли родители меня? А вдруг вмешаются и скажут свое «нет!» Тогда произойдет страшное. От Тони я не откажусь, но в моих добрых взаимоотношениях с отцом и мамой появится трещина. Нет, пока что рано говорить им о Тоне. Рано!
Мама, взволнованная моими рассказами о встрече с дедом и бабушкой, об Улыбиных, сама не своя. «Поеду,— говорит,— этим же летом к ним. Одна уеду, если сам не захочет».
Утром прихожу в редакцию. На улице дождь. Почти все наши — на месте. Балашов здоровается, не скрывая зависти.
— Эх, поскорее бы развязаться с университетом! Я же все свое творческое горение вкладываю в учебу, а на стихи ничего не остается! Если б не университет, могли бы и меня послать в Москву! Как ты, Марат, допускаешь такую мысль?
— А почему же нет? Ты человек пробивной... Мог бы, конечно, блеснуть.
— Завидую тебе и некоторым другим,— продолжает он.— Всю осень ты на канале пробыл, сколько зарисовок выдал! И опять тебе везет,— продолжает, глядя на меня.— Едешь в составе взаимопроверочной делегации в Таджикистан. Редактор назвал твою кандидатуру. Зайдешь к нему.
Ребята, слушая наш разговор, перебивают, подначивают, но в общем-то все рады за меня. Москва, Всесоюзное совещание — это все-таки здорово. А как я читал стихи! Все, оказывается, слышали.
Сотрудникам дарю по авторучке. Пусть простят меня коллеги за однообразие подарков, но увы — не было времени ходить по магазинам.
— Старик, дабы уважить тебя, я выдам этой ручкой опус о твоем друге Ковусе,— говорит Юра.— Замечательный парень Ковус. Мы ездили к нему. Делаем целую полосу о канале. Балашов побывал на трассе со стороны Керков, а я — отсюда. Будет довольно полное представление, по крайней мере, в смысле географии.
— Эдик знал, куда ехать,— отмечаю я и смотрю на склонившегося над белым листом Балашова.— Там, со стороны Головного, озер множество. Не зря же он объявил танкистам: канал — это и фламинго. Эдик, клянусь, дарю тебе вот эту с платиновым пером авторучку, если скажешь — почему у фламинго розовые ноги?