Шрифт:
— Уж я его распушу, Фома Фомич, распушу… Будет помнить! Только вы на него не сердитесь… Ведь он, по совести говоря, и не думал вас оскорбить… Ей-богу, не думал… Так, в пылу спора увлекся… ну, и трудно бывает всякое лыко да в строку! Все мы, кажется, слава богу, живем по-товарищески… все вас уважают…
Василий Иванович как-то умел успокоить, и после такой беседы Фома Фомич возвращался в кают-компанию значительно смягченный и, во всяком случае, уверенный, что его и не думали сравнивать с допотопным зверем.
В свою очередь, и гардемарин с задорным вихорком призывался в каюту Василия Ивановича и получал там «порцию» советов.
— Философии-с разные разводите, батенька, а забываете, что грешно обижать людей! — начинал обыкновенно «пушить» Василий Иванович, усадив гостя на табуретку. — Фома Фомич по-своему смотрит на вещи, я — по-своему, вы — по-своему… ну, и оставьте Фому Фомича в покое… Эка на кого напали… На Фому Фомича! Сами знаете, что служба ему не мать, а мачеха, а вы еще подбавляете ему горечи… Можно спорить, уж если так хочется, но не обижать человека… А то прямо и брякнули: «допотопные взгляды». А если бы он вам на это ответил резкостью… вы бы ему еще… вот и ссора… И из-за чего-то ссора? Из-за выеденного яйца! Какой ни на есть Фома Фомич, допотопный или нет, а он добрый человек и честно исполняет свое дело…
— Я не думал обижать Фому Фомича… Я вообще говорил о допотопных взглядах… С чего это он взял…
— Не думали, а обидели… Вы — «вообще», а он на свой счет принял… Эх, батенька!.. У вас-то вся жизнь впереди, надежды там разные, — даст бог, адмиралом будете, что ли, — а ведь у Фомы Фомича ничего этого нет… Тер лямку весь век и умрет, пожалуй, в капитанском чине… Вот он и мнителен, и от всякого неосторожного слова готов обидеться… А вы еще шпильки подпускаете… Это, милый человек, не по-рыцарски… Надо беречь чужое самолюбие, если оно никому не вредит, а не то что раздражать его… Уж вы сердитесь не сердитесь на меня, а я, как старший товарищ, считаю долгом вам сказать это… И что за страсть у вас спорить! — удивлялся Василий Иванович. — Фому Фомича вы не переделаете, а только раздражите… Да и кому вредит Фома Фомич? Я бы, знаете ли, на вашем месте, объяснил ему, что не имел намерения его оскорбить… За что его обижать? И без того судьба его обидела!
Кажется, не особенно мудрые были слова Василия Ивановича, но товарищеский тон их и, главное, сердечная теплота, которой они были проникнуты, делали свое дело. Гардемарин с задорным вихорком объяснялся с Фомой Фомичом, и Василий Иванович радовался более всех, видя, что снова в кают-компании царствуют мир и согласие и нет никаких интриг. К интригам Василий Иванович питал страх и отвращение.
До подъема флага осталось всего пять минут. Офицеры уж стали собираться на шканцах, а Василий Иванович все еще продолжал любоваться клипером.
Все сегодня были как-то празднично настроены. Берег, со всеми его удовольствиями, действовал на моряков оживляющим образом. Большинство собиралось ехать на берег с утра и провести в Гонолулу целый день. Поглядывая на живописный берег, все обменивались между собой восторженными восклицаниями. Даже Фома Фомич размяк и обещал дать двадцать пять долларов взаймы гардемарину с вихорком, который донимал Фому Фомича допотопными взглядами. Фома Фомич был кремень. Он редко съезжал на берег и редко раскошеливался, и у него водились деньжонки. Но Гонолулу прельстил и его, и он собирался «кутнуть» вместе с другими.
— А вы, батя, поедете? — обращается кто-то к иеромонаху Виталию, стоявшему в сторонке и как-то безучастно смотревшему на город.
— Не подобает! — басит в ответ отец Виталий, и его желтое, бескровное лицо, несколько похожее на те, которые рисуются на образах, делается напряженно-серьезным.
— Отчего не подобает?
— Соблазн… Голые человеки… И опять же, в рассуждении одежи…
— Я вам, батя, платье дам… Пиджак у меня отличный…
— Срамно… Монах и в пинжаке…
— Проветрились бы, посмотрели бы на природу, а то вы, батя, все в каюте да каюте… Того и гляди цинга сделается…
— Божья воля… Вот вышел теперь и зрю…
Отец Виталий, попавший из уединения Валаамского монастыря * в кругосветное плавание, скучал среди не подходящего для него общества моряков и большую часть времени спал в своей каюте. В кают-компанию заходил редко, только во время чая, завтрака и обеда, говорил вообще мало и пел у себя в каюте духовные канты * . По происхождению из мелких купцов, отец Виталий, несмотря на монашеский обет, был сребролюбив. Он копил деньжонки и давал по мелочам в «заимообраз», до получки жалованья, и с небольшой лихвой. В иностранных портах, посещаемых клипером, отец Виталий ни разу не был. Находил, что «не подобает», да и жалел потратиться на покупку статского платья. Раз было он попробовал съехать на берег, кажется в Англии, в своем монашеском одеянии, но скоро вернулся, ругательски ругая английских уличных мальчишек, провожавших его по улице целой толпой. Зато, когда клипер заходил в русские порты Тихого океана, отец Виталий оживал: вместе с несколькими охотниками-матросами отправлялся, бывало, на рыбную ловлю (он был отличный рыболов) на целый день и возвращался обыкновенно в чересчур веселом расположении духа.
— И ловок же поп наш ловить рыбу! — говорили матросы, передавая подробности рыбной ловли… — Ну, и насчет вина горазд…
Наконец вышел наверх и капитан. Отвечая любезно на поклоны, он поднялся на мостик. Это был высокий, несколько сутуловатый, худощавый мужчина лет сорока. Что-то спокойное, неторопливое, скромное и в то же время уверенное было в его манерах, в походке, в чертах серьезного энергичного лица, окаймленного черными, начинавшими серебриться, бакенбардами, в добром, спокойном взгляде черных глаз. Сразу чувствовалось, что это человек твердой воли, умеющий владеть собой при всяких обстоятельствах, привыкший управлять людьми и пользовавшийся авторитетом не в силу своего положения, а вследствие кое-чего более существенного и прочного. Во всей этой спокойной фигуре было что-то располагающее и внушающее доверие. Он так же спокойно и неторопливо распоряжался во время шторма, как и в обыкновенное время; все знали, с каким хладнокровием и находчивостью этот же самый человек, три года тому назад, выбросился во время бури на берег, чтобы спасти судно и людей. Старый матрос, бывший в то время на шкуне и теперь служивший на клипере, рассказывая этот эпизод и описывая, какой напал на всех ужас при виде шкуны вблизи бурунов, разбивающихся о подводные каменья, так говорил про капитана: